не городское и не сельское, а именно заводское, — своего рода отражение в детской жизни того, что у взрослых выражалось понятием «наша смена», «человек нашей смены».
Но оказалось все это непонятым, не привлекшим ничьего внимания. Вот вам и творческие возможности вашего объекта! Стыдитесь, кого выбирали! Да еще ряды составляете! Ну, ваш объект и Лесков — это еще стерпеть можно, как разновидность старой темы «Муска эт таурус», но Чехова приплетать даже в самой завуалированной связи — это, извините, кощунство, святотатство, литературное неприличие. Чехов для меня фигура несоизмеримая, почти стихийная. Порой кажется, что он многое делал по наитию. Присел вот к столу на часок, на два — и написал «шуточку», заключив в этой капельке сложнейший вопрос человеческих взаимоотношений. Ведь у Куприна, даже у Бунина все-таки можно узнать, как это делалось, а у Чехова, особенно до его «хмурого периода» никаких концов не видно. Что это? Высшая степень искусства или то, что зовется наитием? Отвергаете такой термин? Ну, ваше дело, а оно все-таки у Чехова было. Кажется, что многое у него отливалось в совершеннейшие формы без предварительной кропотливой формовочной работы и не требовало последующей чеканки. Так что не шутите около этого имени. Мне вон не нравится даже издание писем А. П. Чехова. Там много блеску, немало всяких литературоведческих ключей и отмычек, но это все же как-то приземляет его, придает ему черты просто мастера высшего разряда, а мне этого не хочется. Для меня он несоизмерим, несравним, почти стихиен…
Дневниковые записи
Старые рудознатцы и рудоискатели нашего края всегда дорожили добрым глядельцем, — таким смоем или обрывом, где хорошо видны пласты горных пород. По таким глядельцам чаще всего и добирались до богатых рудных мест. Была, конечно, и сказка об особом глядельце, не похожем на обычные.
Это глядельце не выходит наружу, а запрятано в самой средине горы, а какой — неизвестно. В этом горном глядельце все пласты земли сошлись, и каждый, будь то соль или уголь, дикая глина или дорогая порода, насквозь просвечивает и ведет глаз по всем спускам и подъемам до самого выхода. Однако добраться до такого глядельца одному или артельно невозможно. Откроется оно только тогда, когда весь народ, от старого до малого, примется в здешних горах свою долю искать.
Таким горным глядельцем оказались для меня годы войны.
Казалось, с детских лет знаю о богатствах родного края, но за годы войны здесь открыли столько нового и в таких неожиданных местах, что наши старые горы показались по-иному. Стало ясно, что знали мы далеко не о всех богатствах, и теперь это еще до полной меры не дошло.
Любил и уважал крепкий, выносливый и твердый народ своего края. Годы войны не просто это подтвердили, а во много раз усилили. Надо иметь плечи, руки и силу богатырей, чтоб сделать то, что сделали на Урале за годы войны.
В начале войны было сомнение, следует ли в такое время заниматься сказкой, но с фронта ответили и в тылу поддержали.
— Старая сказка нужна. В ней много той дорогой были, которая полезна сейчас и пригодится потом. По этим дорогим зернышкам люди наших дней въявь увидят начало пути, и напомнить это надо. Недаром говорится: молодая лошадка по торной дороге легко с возом идет и о том не думает, как тяжело пришлось тем коням, которые первыми по этим местам проходили. То же и в людской жизни: что ныне всякому ведомо, то большим потом и трудом прадедам досталось, да и выдумки требовало, да еще такой, что и теперь дивиться приходится.
Так вот освеженным глазом смотреть на родной край, на его людей и на свою работу и научили меня годы войны, как раз по присловью:
— После большой беды, как после горькой слезы, глаз яснеет, позади себя то увидишь, чего раньше не примечал, и вперед дорогу дальше разглядишь.
Как-то мне пришлось довольно долго наблюдать работу по огранке изумрудов. Камень при раздаче часто казался совершенно одинаковым по величине и расцветке. Обрабатывался он высококвалифицированными гранильщиками по одной форме, а все-таки при сдаче получалась большая разница.
Старый мастер-практик порой ворчал:
— Куст затемнил, куст замазал, на бок сбил, раздробил, подмигунчика смастерил…
Одну огранку пренебрежительно называл — боязливая, спотыкливая, унылая, сблизь; другую снисходительно одобрял: веселая, казовая, глазастая, богатая; третью принимал с усмешкой: на пустой глаз, на прямого дурака. Выше всего ценил огранку, которую называл теплой, когда камешек не только ровно излучал свет, но и казался теплым на руке. По поводу этой огранки старик пояснил:
— Мастерство тут в том, чтобы все фасетки, сколько их ни будь, одинаково к кусту подвинуть. Не дальше и не ближе. Не всякому глазу и руке такое в пору. Редким дается.
Эти простые слова старого мастера, на мой взгляд, как раз выражают то главное, чем отличается наша советская демократия.
Видим мы это на каждом шагу. В списках членов Верховных органов управления страны, Героев Советского Союза, лауреатов Сталинской премии, в Указах о награждении орденами и медалями, в кинохронике, в иллюстрациях наших газет и журналов, на любом собрании, при коллективном выступлении перед микрофоном. И сила вовсе не в том, что у нас кузнец и академик, директор большого завода, и оперная певица, доярка и конструктор самолетостроения могут итти в одном ряду, спокойно меняя порядок.
Сила в другом. У нас, в условиях советской демократии, это никого не удивляет, как самое простое, обычное, рядовое. У нас каждый, где бы он ни стоял — вверху или внизу, справа или слева, чувствует себя одинаково близко к основному узлу, одинаково освещен и согрет, если сам не замшел, не отсырел, не запылился.
В этом именно объяснение единства действия нашей демократии и той силы и тепла, какие излучает наша страна.
15 декабря 1945 года открытие Дома литературы и искусств, который, впрочем, теперь склонны больше называть клубом работников искусств. Пришлось открывать мне. При невозможности пользоваться бумажкой с записями говорил сбивчиво. Хотелось сказать, примерно, что-то в таком роде:
«Каждый город имеет свою историю, свое лицо, свои родимые пятна. Наш город задумывался Петром, как центр горнозаводской промышленности. Таким он и стал. Удачный выбор места В. Н. Татищевым и необыкновенно быстрое развертывание горнозаводской промышленности вскоре сделало город центром не только уральской, но и всей русской горнопромышленности. В то время как в Москве была оставлена лишь горная контора — берг-контора, для управления мелкими предприятиями внутри страны, здесь по петровскому указу 1723 года было учреждено Высшее горное управление (обер-берг-амт), с подчинением ему сибирского Нерчинского берг-амта. Это положение главного центра всей русской металлургии город удерживал и после падения крепостничества, вплоть до того времени, пока не возникла металлургическая промышленность на базе луганских месторождений и донецких углей. Был наш город и центром медной промышленности. С половины XVIII столетия здесь возникла впервые в стране золотая промышленность, которую именно отсюда промышленники перекинули в Сибирь. Таким образом город стал первым центром и золотопромышленности нашей страны. Дальше идет асбест, платина, по которым Урал и теперь монополист в стране. Обилие цветных камней и разнообразие драгоценных и полудрагоценных положили основание камнерезной и гранильной промышленности, сделав город главнейшим пунктом этого рода промышленности.
Такое положение города-центра горнозаводского дела не могло пройти бесследно для организации и роста кадров интеллигенции. В первые же годы, еще при Татищеве, здесь была организована арифметическая школа для подготовки техников своего времени. Из этой школы вышли наш первый теплотехник Иван Иванович Ползунов и не менее знаменитый, но еще мало показанный, гидротехник Козьма Дмитриевич Фролов. Эта линия на подготовку в первую очередь людей, практически необходимых производству, проходит явственно в истории города. Уральское горное училище здесь возникло гораздо