причины — ни праздника, ни именин, ни даже дневника с хорошими отметками, никакого предлога. Возможно, Фернан был прав, сказав, что не стоило бы так отмечать этот грустный день, заставляя детей думать, будто их желают утешить. Во всяком случае, несмотря на «пылающих перепелок», несмотря на торт «Татен», дедушка оставался мрачным. Тайком поглядывая на него и быстро отводя глаза, чтобы он этого не заметил, мадам Давермель отлично понимала настроение своего дорогого мужа! Он, конечно, не жаловался, не проявлял уныния — держать себя умел всегда. Но был желт, словно у него печень разыгралась, и сидел в каком-то напряжении, будто его мучит артрит. Сынок доставил ему немало переживаний. Отказался от профессии фармацевта в пользу изящных искусств, сменил живопись на ремесло художника по интерьеру — ну, это еще ладно! Подхватил Алину, такую, в общем, сварливую бабенку, и сразу же направился ворковать на стороне — и мимо этого еще можно пройти. Что же касается развода, то дед Фернан был ни за, ни против. Он уже много раз говорил: я никогда в жизни себе такого не позволил бы. Однако я не кюре, чтобы запрещать развод другим. Алину он не любил и почти никогда ее не защищал. Но четверо детей, черт побери! Луи разбил семью.
— Пойду посмотрю, что там делается в духовке, — сказала мадам Давермель.
Он что-то прошептал — только чтобы напомнить ей о своем существовании, не ожидая ответа; просто взмахнул ресницами — дружелюбная улыбка человека, поглощенного тем, что он делает пометки на полях книги «Теория психотронов», для всякого другого абсолютно неудобоваримой. Мадам Давермель исчезла, мягко ступая в домашних туфлях, но тотчас вернулась. Муж даже не шевельнулся, сидя верхом на плетеном стуле. Он все еще продолжал свои пометки. И, не поднимая глаз от книги, произнес:
— Отныне, Луиза, они будут у нас редкими гостями.
Сдержанное замечание, скупое слово, намек — все остальное надо угадывать по этому лицу, обрамленному бородой, словно лентой от шляпки, двигающейся у висков вместе с густой седоватой шевелюрой, маскирующей слуховой аппарат.
— До решения суда мы будем видеть их дважды в месяц, — сказала мадам Давермель. — А как потом, это уже зависит от Алины. Если она вернется к себе на родину, то даже Луи будет трудно с ними встречаться. Надо было вовремя об этом думать.
Луиза обычно весьма легко выражала свои мысли; Фернан же, высказывая сомнения, помахивал рукой себе в помощь. Лет пятьдесят тому назад молчаливый аптекарь беседовал лишь со своими пробирками, а кончил тем, что женился на своей помощнице.
— Кроме того, это еще будет зависеть и от молодой особы, — негромко добавила старая мадам Давермель.
Она потрогала рукой свою драгоценную прическу и снова принялась разматывать шерсть для вязания. Кто же окажется опаснее? Семья Ребюсто, эти провинциалы, в интересах которых, похоже, обернется дело? Или же эта молодая женщина, которой удалось добиться того, чего она хотела, за пять лет?
— Как бы то ни было, — продолжала мадам Давермель, — Луи очень доволен, что у него есть родители. Он мне недавно откровенно рассказывал о своих трудностях. Как быть с детьми? Не может же он таскать их весь день по Парижу — тогда всем станет ясно, что у него неблагополучно дома. Было бы, конечно, замечательно поразвлечь их в день встречи с отцом; но они все разного возраста, и трудно остановиться на чем-то одном — пойти в зоопарк, на матч или в кино. И кроме того, они все же немного растеряны после того, что произошло. У нас дома им, пожалуй, легче, они чувствуют себя непринужденней.
Она умолкла. Седая голова повернулась к ней, острый нос навис над густыми усами, и сквозь них послышалось:
— При детях ни слова, особенно против их матери.
— Боюсь, что это условие не всегда будет соблюдаться обеими сторонами, — сказала Луиза Давермель, повернувшись.
Зазвонил телефон. Она тяжело встала с кресла, подошла к аппарату, стоявшему на столике в стиле Луи-Филиппа, и, когда прижала трубку к своей серьге с аметистом, глаза ее зажмурились, рот беспокойно скривился, обнажив вставные зубы, и она отчетливо произнесла:
— Да, мэтр, мой сын здесь. Передаю ему трубку. — Затем прошептала, но так тихо, что глухой муж ее не услышал: — Это Гранса. Он мог бы позвонить Луи куда-нибудь в другое место.
Как и опасалась бабушка, Четверка, встревоженная словом мэтр, тут же прекратила игру. Они отвернулись, притворяясь, будто интересуются оставленными здесь набросками отца, среди которых был и портрет Агаты, воздушной, резвой, совсем не похожей на недоверчивую, насупленную, укрывшуюся за спиной Леона девочку, — словно зверек, попавшийся в западню.
— Это, конечно, ты. Похожа, — сказала мадам Давермель, разглядывая рисунок через очки.
Бабушка старалась смягчить выражение лица улыбкой, но она, как и дети, томилась. Эти семейные сборища, кажется, станут веселенькими! Агата сразу заняла весьма определенную позицию. Казалось странным, что ее мордочка — копия Луи — выражает тревогу за мать, в то время как Роза — точный слепок с Алины — старается улыбкой ободрить отца, который, подбежав к телефону, даже не потрудился понизить голос.
— Секундочку, я возьму записную книжку, и ты мне продиктуешь текст.
— Кто поможет мне накрыть на стол? — спросила бабушка, чтоб увести детей из комнаты.
Они пошли за ней все, но продолжали напряженно прислушиваться, вынимая из буфета тарелки с цветочками и на этот раз бесшумно ставя их на стол в столовой, отделенной от гостиной передвижной стенкой, которая — увы! — сейчас была раздвинута. Дети хорошо видели отца; прижав головой телефонную трубку к левому плечу, он неловко царапал карандашом, записывая то, что жужжало в ней и предназначалось ему одному; однако, как ни кратки были его реплики, нетрудно было догадаться, о чем идет речь: Это не слишком сухо, а? Хочешь, я немного сглажу? Ну что ж, ты лучше знаешь, пусть будет по- твоему. Дети отлично видели всех — деда, там, в своем углу, рядом с ним бабушку, видели и друг друга — все они вместе словно участвовали в каком-то представлении, застыв с каменными, неподвижными лицами. Только Луи, казалось, ничего не замечал. Ладно, я сделаю копию и немедленно тебе отошлю. Надо заказным, а? Наконец мадам Давермель не выдержала и без всяких объяснений задвинула перегородку; это произошло в тот момент, когда Луи, отойдя от аппарата, протянул отцу листок, вырванный из записной книжки, и в ответ услышал:
— О нет. У меня по этому вопросу нет твердого мнения. Это твое личное дело.
Алина стояла у занавески в кухне и пристально вглядывалась в сумерки, рассеченные мелким дождиком, в струйках которого расплывался вялый свет трех стоящих поблизости фонарей.
— Потерпите! Они скоро будут, — сказала ей Эмма.
О том, какие чувства вызовет в ней это первое свидание детей с отцом, Алина раньше и не думала: не думали над этим ни ее сестра из Парижа, ни другая сестра, из Кретея. А вот Эмма подумала. Эмма всегда обо всем думает. Вместе со своей девчонкой Флорой она явилась сюда в пять часов. Даже еще извинилась:
— Мне надо было уроки проверить, а то я пришла бы раньше. Была уверена, что застану вас в таком состоянии. Если бы мне пришлось отправить Флору в гости к отцу…
Флора, подняв носишко, с удивлением уставилась на мать. Все кругом знали, что мать родила ее от своего коллеги гвинейца, когда работала учительницей в Конакри; знали, что она заботливо растила ее одна, сразу перестав думать об этом гвинейском парне.
— Ничем не занимайтесь, Алина, — сказала Эмма. — Ведь ужинать будут только женщины. Я сама обо всем позабочусь.
Одинокая женщина, она была подлинной сестрой милосердия для других одиноких; к тому же она обожала пересуды. Среди друзей Эммы числились главным образом дамы, разведенные или близкие к разводу, чаще всего матери ее учеников. Начиналось обычно с вполне безобидного вопроса: Что же происходит, мадам? Я никак не могу встретиться с отцом ребенка, на который следовал несколько смущенный ответ: Потому, мадам, что мы сами его очень редко видим, а затем при выходе из школы Эмма подкарауливала мамашу и начинала ей пылко сочувствовать, что приводило к исповеди, к выслушиванию советов, и таким образом эта женщина попадала в твердые руки Эммы: Бедняжки! Они не умеют защищать себя! Эмма же знала все: законы, права, издержки, формальности, адреса. Она была счастлива, когда удавалось загнать в угол одного из мерзавцев — этим выражением клеймились мужья, бесспорно его