Вика говорила, а село Байсагурова уходило назад, как ушла и осталась позади вся ее жизнь с ним.

Калой глядел на Вику и не знал, что делать. Первый раз в жизни он должен был утешать русскую женщину. А что ей скажешь? На своих можно прикрикнуть, объяснить, что покойнику от слез близкого очень тяжело. А эта не поверит. У них другие обычаи.

— Плакать нельзя. Ты молодой. Время мало — много идет, другой человек придет… Хороших человек не один. Се будет хорошо!..

Вика улыбнулась, покачала головой.

— Нет, Калой, для меня больше никто не придет! Хороших людей много. Но такого нет. А другого мне не надо.

— Нельзя так говорить! — почти закричал Калой. — Тебе дети нет. Лет мало. Это наша, горски дурной закон: муж помер — жена дома садис. Ваш закон другой.

— Обидно говоришь! — сказала Вика, с укором посмотрев на него. — Разве могут быть у мужа и жены разные законы? Или он был не такой горец, как все вы?

Калой давно уже знал, как Вика любит Солтагири. Но он не думал, что ее мысли подойдут так близко к их суровым понятиям о жизни.

— Или он недостоин, чтоб жена уважала его память? — продолжала Вика взволнованно. — Я никому не буду этого рассказывать, потому что меня мои люди не поймут, а ваши — не поверят… Но ты-то его всадник и старший друг, человек, который видел его последний час, ты, который ко мне отнесся, как отец, ты должен знать, — Вика закрыла глаза, — жена Байсагурова никогда в жизни не будет уже ничьей женой!..

Поезд подходил к станции, Калой передал всадникам разговор с Викой.

— Такая сделает все! — выразил один из них общее мнение. Они верили ей и любили за то, что ей можно было верить.

Калой окликнул Вику. Она оторвалась от окна. Тридцать горцев, сгрудившись в середине теплушки, смотрели на нее. Она читала в их глазах сочувствие и уважение к себе.

— Ты сказала тяжелый слово, — обратился к ней Калой. — Сейчас мы все пойдем разный сторона. Но все эти мужчины — твой братья. Ты забрал наша сердце. Пиши аул, фамилий всех! Чаво надо — все будем делать! Не скучай. Это Бог дело. Сегодня он, завтра нам время… Каждом человек — свой время!

Вика слушала эту бесхитростную мудрость простых людей, завидовала им. И все же ей с ними было легче. Она исполнила их просьбу, записала адреса.

Всадники первой сотни проводили Вику до дому, тепло простились с ней и обещали не забывать.

Когда они скрылись за углом, Вика по-особому дернула за ручку звонка и услышала, как где-то в комнатах вскрикнула мать…

Вот в передней зашуршали ее шлепанцы, открылась дверь…

Вика вошла… Солдатский мешок вывалился из рук… Мать схватила ее за голову, все поняла… и прижала к сухонькой груди.

— Ласточка ты моя!.. От судьбы никуда… никуда…

Имущество Ингушского полка вместе с кассой и знаменем было перевезено в арендованный для этого дом купца Симонова, на углу Краснорядской, казармы определены за городом, на винокуренном заводе. А пока всадники, тепло распрощавшись, разделились на две партии и поехали по домам. Одни в сторону плоскостных аулов на Мочко-Юрт, Назрань, Экажево, Галашки, другие в горы — в сторону Длинной Долины.

Царя давно уже не было. А горную и плоскостную Ингушетию по-прежнему разделяла линия казачьих станиц — живое подтверждение того, что в жизни угнетенных народов ничего не изменилось.

Появление горцев-солдат в аулах взволновало людей. Народ выходил им навстречу. Многие спрашивали всадников о своих родственниках, об их судьбе. Спрашивали о событиях в стране. Жаловались, что после свержения царя началась настоящая неразбериха. Власть у казаков своя, у горцев своя. Согласия нет. Все с оружием, и каждая сторона норовит взять верх. Горцы хотят вернуть свои аулы, а казаки готовы за это объявить им войну.

Нерадостные это были вести. Солдаты только что ушли от войны, а она, оказывается, опередив их, угрожала им в родных аулах.

Разъезжаясь, условились: в случае чего сейчас же собраться и действовать сообща.

Многие солдаты-горцы оставались на ночлег в плоскостных аулах, чтоб в пути не застала ночь. Калой не хотел ждать. У него были две лошади — своя и брата. Венгерского гунтера Орци он уже здесь обменял на крепкого кабардинца, потому что гунтеру жизнь в горах была бы не под силу. И ехал он теперь быстро — то на одной, то на другой лошади, не давая им уставать.

Но горы есть горы. И к вечеру кони пошли шагом.

До дома было уже недалеко. Миновав замок Ольгетты, Калой пустил лошадь попастись, а сам лег на лужайке и почувствовал радость не только от приятного покоя в теле, но и от ощущения покоя на душе, потому что лежал он на земле, где все было своим, родным. Каждая вершинка, каждый склон были здесь исхожены его ногами.

Солнце садилось за высокий хребет, на котором искрился свежий снег. А напротив, через ущелье, на горе, еще во всей красе своей — в зеленых, желтых, лиловых и ярко-алых листьях — шумел осенний лес.

Калой заложил руки за голову, потянулся. Высоко в небе кружили орлы. Калой закрыл глаза. Сколько времени за эти годы он пролежал на земле! Но там он весь превращался в слух и зрение. То он подстерегал врага, то враг подстерегал его…

И вот настал день, когда можно было просто так уснуть, раскинув руки, и не думать, что этот сон может стать последним.

Солнце спустилось за гору. Лучи его яркими полосами остались в небе и зажгли над собой облака. По ущелью пробежал вечерний ветер, зашуршал в траве, вскинул, распушил конские хвосты и исчез за ближним холмом тоненьким вихрем пыли.

Калой ощутил в себе небывалую силу, вскочил, словно не было за плечами прожитых лет, окинул радостным взглядом горы.

Какая-то тень померещилась ему у стен башни Ольгетты. Он сел на лошадь и снова тронулся в путь. Впереди, пофыркивая, бежал кабардинец Орци.

«Неужели там был человек? — невольно подумал он. — Да кому теперь нужна эта башня! Может быть, и жить-то здесь не придется, если внизу вернут наши земли».

Старая башня вызвала в памяти встречи с Зору, стычки с Чаборзом, горечь скитаний в абреках.

Чем дальше уходил Калой в горы, тем теснее окружала его прежняя жизнь, словно он и не расставался с нею. Он свернул с тропы, и за холмом открылась серые камни Турса и Доули. Калой слез с коня и пошел к памятникам родителей. У подножия их журчал его родничок. Груша и яблоня, посаженные им, раскинули ветви, усыпанные поздними плодами.

— Здравствуй, Турс. Здравствуй, мать моя Доули, — прошептал Калой. Упав на колени, он выпил глоток воды, напоил коней и встал на намаз. В молитвах он помянул родителей, Гарака и Докки, беднягу Матас и неведомо где сложившего кости свои старика Хамбора, принесшего ему печальное завещание отца. И вдруг к нему вернулась та мысль, что пронеслась в голове там, у замка Ольгетты: «Может быть, придется покинуть горы…» Он содрогнулся…

Став между памятниками, он дотронулся до их холодной глади и заговорил, как с живыми.

— Мой отец и моя мать! Я, который никогда не видел ваших лиц, не ел из ваших рук, я чтил вашу память священно! Я клянусь горем вашего последнего часа, счастьем всей жизни моих близких, клянусь, что никогда не нарушу завета твоего, отец, и не покину этой земли, как ты велел! Я буду добывать счастье свое здесь, в краю, по которому так тосковали вы и я… А за измену в мыслях своих я даю обет: до смерти не забывать этот наказ и в память о нем никогда не брить лица своего! Амин!

И Калой поехал далыше, только теперь почувствовав, что он прежний Калой, что он снова дома. И смутное желание покинуть горы отошло от него навсегда.

Он вернулся сюда, чтобы жить здесь и умереть.

В глубокие сумерки подъезжал он к родным местам. Вон очертание скалы Сеска-Солсы. Вон башни

Вы читаете Из тьмы веков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату