Город наш в те времена был зеленый и маленький. В 1966-ом я насчитал каменных домов штук двадцать, а первый асфальт положили на улице Пушкина, и было это в году пятьдесят четвертом. Население города составляли люди приезжие в основном. Это те, которых вместе с заводами везли из Ленинграда, из Киева (или это была Одесса), из Москвы в первые месяцы войны. Приезжие ассимилировались: повыходили замуж за марийцев, переженились. И дети от этих браков рождались очень красивые. Особенно девочки. За нашими девочками из всего Союза приезжали женихи. Ехали якобы в командировку военные и проектировщики из Москвы, ехали в командировку, а уезжали с женами. Известные красавицы были. Вот и Аля такая была…
Домой в тот день вернулся Проворов поздно, а вот утром, как проснулся, сразу же полез в книжный шкаф. Шкаф был особый, шкаф не покупался в магазине, а, может, и не продавали их в Йошкар-Оле в магазинах. Во всяком случае — этот был изготовлен краснодеревщиком на заказ, изготовлен из мореного дуба, и в шкафу этом была библиотека, которую собирала мама. И Виктор собирал. Книг Блока там не было, а вот Пушкин был в желтом «супере» с виньетками, был Лермонтов в голубых корках. Лермонтова, наверно, как купили, так и поставили и больше не трогали — книжечки стояли в картонных коробках по две. А, может, их оставили в коробках для сохранности — чего не знаю, того не знаю и говорить зря не буду. Были на полках за стеклом: Ромен Роллан, Джек Лондон, Диккенс и Чехов. И Жюль Берн с Майн Ридом. На верхней полке стояли тома Ленина, а во втором ряду прятался Сталин. Но я не об этом, не о Сталине с Лениным, я о том, что Проворов вспомнил, что и у него есть библиотека. И не просто библиотека, а собрания сочинений. К тому времени появились в ней и шесть маленьких томиков Есенина. Вот какое богатство, а он вроде и не знал. Прочесть сразу все это было невозможно, но очень захотелось. И именно сразу. Все. Все, потому что он «засиделся на старте». Отстал от всех. Как всегда. Но не в этом даже дело: его впервые, кажется, задело, что он тупой, что до него не доходит смысл того, в чем другие люди смысл видят. Если текст читать — стихи читать, как текст, несущий какую-то информацию, то иной раз сущая ерунда получается.
Когда это: «моя любимая стирала» или «любовь не вздохи на скамейке» — это понятно, но… на поэзию что-то не похоже. А здесь вот абсурд какой-то, какое-то нагнетение чувств, которое и ничем не обосновано: «В посаде, куда ни одна нога не ступала, лишь ворожеи да вьюги ступала нога, в бесноватой округе, где и те, как убитые, спят снега…» — что это, что это такое ваша непонятная поэзия? спрашивал он будто кого-то, а спрашивал-то — себя. Себя спрашивал, потому что спросить некого было. Спросить-то некого было, потому что все всё знали, и только он один — не знал.
Стыдно… когда все знают — не знать.
«Пью горечь тубероз, небес осенних горечь и в них твоих измен горящую струю. Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ, рыдающей строфы сырую горечь пью».
Всё было непонятно, непонятно что такое есть — тубероз. Может, напиток какой, раз его пить можно. Это грубо, — думал он, — это не поэтично — напиток. Наверно, не поэтично, но это понять можно, а вот пить «небес осенних горечь» да еще и «измен горящую струю». Это понять нельзя. Умом понять нельзя, а если не умом, то чем же? А? Чем? Чем понять-то? И что понять?
Спрашивать было нельзя: он и так слишком часто попадал в нелепые ситуации из-за своей слишком умной физиономии. От него всегда ждали чего-то, соответствующего внешности, но он-то знал про свою умность всё. Он вдруг это вспомнил, этот случай, который с ним на Домбае был.
Они тогда вшестером на Кавказ поехали, в горный, так сказать, туризм. Были там бывшие одноклассники Виктора, и он — девятиклассник. Брат его за собой везде таскал, по всем лесам марийским и рекам, а тут и на Кавказ взял. На Домбае в те временна только два маленьких альпинистских лагеря было, да площадка под палатки «диких» туристов. Да еще кладбище альпинистов. Они только еще палатки начали ставить, когда к ним подошли двое, оказалось — москвичи одного из лагерей. У них срок путевки кончился, и они искали попутчиков, чтобы идти через Клухорский перевал.
Но все устали, и хотелось отдохнуть дня два хотя бы.
— А чё отдыхать-то, на море отдыхать будем. Нам только вверх подняться, а там сядем на ледник и вниз спустимся, как на эскалаторе, — весело говорит белобрысый парнишка, и девица смеется:
— Чё отдыхать-то?
И Пётр поддержал их: очень ему к морю хотелось, хоть и понимал, что потом долго будут грезиться розовые — нет, не так: голубые с темной зеленью на розовом почему-то небе — вершины с нахлобученными или заломленными шапками из снегов — да, так, — будут грезиться горные ему вершины. И голубые озера в чашах меж заснеженных склонов.
— Ребята, правда, пошли. Что нам здесь сидеть. После отдохнем. На море. Клухори-то вон, до него рукой подать, а там сядем и поедем. Как в метро. И тащить на себе ничего не надо. Рюкзаки рядом на ледник поставим. Поставим и поедем. Когда идти? — спросил он москвичей.
Тут все рассмеялись.
— Значит, не пойдете? — говорит белобрысый.
— Отчего ж не пойдем? Можно и пойти, раз на эскалаторе, — ответил Пётр вполне серьезно, не обращая внимания на смех ребят.
Когда москвичи ушли, Яшка Гринберг сказал ему с уважением:
— Здорово у тебя это получается, на полном серьезе сказал, ни один мускул лица не дрогнул. Из тебя юморист хороший может выйти. Может, как Райкин будешь.
А он ведь и правда на полном серьезе говорил. Ледники ведь движутся, а как они движутся — ну, зачем ему это знать. Сказали, как на эскалаторе, значит — так и есть. Зачем врать-то.
Вот тебе и «тубероз»…
Так что до всего самому придется доходить, чтобы в нелепицы больше не играть.
— Ну, а Лиза что? — спросил его Лёшка Давыденков. — Что у вас с Лизой дальше было? — спросил он.
Проворов тогда вздрогнул от неожиданности, потому что и не понял даже, что слепил целый рассказ Лешке, потому что, казалось, просто привычно зашумело в его голове, загрезилось, и он только думал и думал о чем-то, о Лизе, о ТЮЗе, о стихах. И стало вроде и непонятно, что же из всего, что пригрезилось, сказал он Лешке, а о чём подумал только. Интересно, с тревогой подумал он, а о леднике я ему тоже сказал… Этого ещё не хватало!..
— С Лизой у нас ничего больше не было.
— Как, как же вы расстались? Слёзы, нервы, а? — Лешку с его проблемой это очень интересовало, а Пётр неожиданно вдруг понял, что толком и не заметил, как же расстались они с Лизой. Просто она вдруг исчезла. Он перестал о ней думать, и она исчезла. После работы он торопился теперь в читальный зал библиотеки, и субботу и воскресенье проводил там, но в выходные библиотека работала только до четырёх, и он шел после привычно в ТЮЗ, но Лизу уже там не встречал. Странно, но, кажется, он никого и не спрашивал о ней. Помнится, он шел по Пушкина и впереди увидел её шубку из искусственного леопарда, и заторопился, чтобы окликнуть или догнать, но вдруг понял, что сказать будет нечего, и растерялся. А она обернулась сама, без окрика его остановилась:
— Как давно я тебя не видела, — сказала она ему. — Ты знаешь, я тебя почувствовала, как раньше, словно спиной, — сказала она и улыбнулась ему. И ему опять хорошо стало, легко, но она заспешила, заспешила она куда-то, и они расстались, а встретились… встретились, когда прошло черт знает сколько уже времени. Когда уже не одна жизнь прошла…
У неё всё такие же огромные глаза были… и белки с фиолетовым отливом. «Волоокая Эос»… Такие глаза только у Тоньки Магилат ещё были. Больше ни у кого. Морщинки лучились в краях глаз, а лицо было чистое. Было ей тогда уже лет шестьдесят.
— Ты сегодня кто: Петя, Илья, Бондаренко, Иванов или Ник? — спросила она его, улыбаясь.
— Я сегодня — Я, — сказал он, потому что в то время уже решил, кто он теперь. И всегда.
— Это очень хорошо, — сказала она.
Да, встреча эта произошла через много-много лет, когда, кажется, не одна уже жизнь прошла… а тогда он Лешке ничего больше о Лизе не сказал, потому что не захотел больше о Лизе говорить. «Я никому больше о Лизе ничего не скажу», — почему-то решил он.
— Значит, у тебя начался роман с юной Алей, — догадался Лёшка.
Ему так, видно, хотелось, чтобы это было так, что пришлось улыбнуться согласно, согласно кивнуть.