почему, гневаясь, иногда любовался собой).
– Рано, Иван, меня в литовски холопы записал!
– Не гневай, княже! Молвил непутем, да и безлепицу, – тотчас повинился Иван, низя глаза, – а только митрополит-от ныне в литовских палестинах, сам знашь, княже! Могут и не пропустить!
– С братом моим, Гедимином, у нас ряд! – строго возразил Александр. – А еще и эта вот грамота!
Он выложил на стол развернутый свиток, показал Акинфичам. Оба, Иван с Федором, склонили головы, шевеля губами, стали честь про себя. Иван первый оторвал глаза от грамоты, поднял чело, как-то разом вспотевшее, вынул цветной плат, отер лоб. «Это что ж, – подумал, – эдак-то и с Ордою учнем ратиться?»
Грамота была тайной, далеко не все и ведали о ней. Александр мгновением пожалел даже, что показал ее Акинфичам. Не то что предатися могут, а – возревнуют, что без их ведома заключил тайный ряд с Гедимином. Жалеть, однако, было поздно. Федор Акинфич, в свой черед, дочел грамоту. Пробормотал:
– Это ино дело… Только как бы и нас Гедимин не подвел, яко немцев орденских в свой час!
Он тоже покосился на Дуска с Долом, и хоть сии немчины были не из кесарския земли, а все же и ему, как прочим, казалось, что все единако: что из Помория, что из датской либо саксонской али иной какой стороны – немчин он немчин и есть! Хоть бы и православную веру принял, а все не свой! Вишь, Аристотелевы хитрости вспомнил, а что рек? И так и эдак поворотить мочно! Однако договор с Гедимином – не их ли работа? Пото и приблизил к себе князь! Ох, не подвели бы нас католики, да и сам Гедимин Литовский!
Александр Морхинин, тот так прямо, колюче, и брякнул:
– Отколе, княже, начнем мы собирать русскую землю? Отселе – дак мочно и епископа ставити Плескову! Токмо одно спрошу: мы али Гедимин?
Игнатий Бороздин о договоре тайном знал. Но все же и его смущала затея с епископом. Ежели, как молвят плесковичи, сам Гедимин тоже поддерживает Арсения, то не его ли думою все сие створилось? И еще поглядеть, кто стоит за спиною Гедиминовой? Нет ли здесь новых латинских козней?
А князь Александр, скатав и спрятав грамоту, не то чтобы подумал, а представил себе и лица вятшей псковской господы, и давешнюю толпу с факелами на Великой, и радушие, царившее на вчерашнем пиру, данном плесковичами своему князю… Было легко, хорошо было здесь после скитаний по Литве, и хотелось этим людям, что так его любят и так ждут помочи от него, оказать эту помочь широко, по-княжески, не думая о том, что произойдет из того в грядущем. (Когда-то так же вот бросил Александр разрешающее слово там, в Твери, где чернь громила Шевкала с дружиною. Бросил, повелел… и вот сидит во Пскове, а Тверь сожжена и в развалинах!) Ах, сладко, все равно сладко подчас и не думать ничего наперед! Вот они сидят, толкуют, решают, опасаются предбудущего лукавства плесковичей. А умри Гедимин, и что грамота сия? Или Узбек? Или Иван Московский? Или татар поразит какая беда: мор, джут, рать неведомая? Сколь много решал батюшка-покойник, а чем кончилось? Оба, и он, и старший брат Дмитрий, в могиле, а ему, Александру, судьба пала бегать из веси в весь! О нынешнем дне помыслите, воеводы! Вот нас встречают, кормят, дали угол и кров над головой, встали за нас едва не против всей земли русской! Хранили нашу казну и семьи наши честно и ныне призвали опять к себе! Что ж мы будем боятися близких своих, заботно гадать о грядущем, коее то ли будет, то ли еще и нет, а упустим нынешнее – светлую радость дня сего на ничто обратим! Не прав ты, Иван, и ты, Захария, и ты, Онтипыч, не прав! Не все свершишь злою думою да насилием! Да и безлепо нам отказать ныне плесковичам – ужель вы, бояре мои, не набегалися по Литве?
Александр расправил брови. Улыбнулся соратникам своим. Поднял десницу, утишая. Рек:
– Ныне, бояре, достоит нам склонити слух к просьбе плесковичей! Церковь русская от того ся не умалит, а в споре с московитами лучше днесь поддержать братью свою! И даже, быть может, князя Гедимина Литовского!
Глава 16
Нету в мире более красивой земли. Мягко всхолмленная, вся в светлых реках и цельбоносных источниках, укрытая зеленью густолиственных, золото-багряных по осени буков, в зарослях орешника, дикой груши, берез и мелких лесных яблонь, а выше, по холмам, в густой щетине хвойных лесов, изобильная зверем, птицею, рыбой, плодородная и хлебородная, вся обжитая и ласковая, с красивым, видным, громкоголосым народом – истинно обетованная земля!
Во Владимире-Волынском Феогност устроился прилепо. Край был богат. Епископы Луцка, Перемышля, Галича, Полоцка на второй год его пребывания в здешнем краю поверили наконец, что новый митрополит уселся у них нешуточно. Горцы в своих черно-белых одеяниях дарили ему меха рысей и лисиц, оленина не сходила со стола слуг митрополичьих, хлеба был избыток, хватало и на узорочье, и на благолепие, пристойное двору митрополита русского. Уже не приходилось неволею радоватися дарам далекого московского князя. Отстраивались новые палаты митрополичьего двора. На выездах Феогноста ждали чудо-кони, запряженные в возок, обитый алой кожею и отделанный серебром. Он справил себе новый саккос из бесценного греческого аксамита, жемчужную митру с большим алмазом в навершии, зимнего ради хлада просторный запашной вотол на куньем меху и шапку из черных соболей, у торгаша-жидовина купил золотой потир древней киевской работы. Из Константинополя везли ему, в обмен на дары здешней земли, вино и елей, иконы и книги, многоценные ткани и узорную серебряную утварь для служб и трапез. Уже и далекая владимирская земля, похоже, склонялась к признанию совершившегося. Во всяком случае, нынешним летом Феогност смог с большою пышностью рукоположить нового епископа в Тверь, Феодора, и затеять пересылки с Новгородом, понеже избранный вечем из белого духовенства новый новгородский архиепископ, Василий Калика, медлил приехать к нему на поставление, ссылаясь на размирье с Литвой. (Хотя, как передавали, уже вселился в палаты владычные и деятельно правил епархиею, строил каменные стены в Детинце, собирал дани церковные и даже, не будучи сам поставлен, рукополагал новых попов.) Феогност сам послал к Гедимину за охранною грамотой, и наконец, уже зимой, митрополичьи слуги, Федорко и Степанко, отправились в Новгород, призывая Василия Калику ехать ставиться на Волынь. И новгородцы известили вскоре, что новый владыка не умедлит, выедет тотчас, как только сойдут снега и обсохнут пути. Великий князь владимирский Иван вестей не подавал, хотя и дани святительские и поминки шли неукоснительно, да ему, верно, было и не до того. Летом 1330 года на Владимирщине стояла сухмень, хлеб родил плохо, а на другой год, весной, третьего мая, погорел весь Кремник: огорели новые церкви, погибли княжеские хоромы, житничий двор, дворы великих бояр, даже прясла и костры городовой стены обгорели и частью осыпались. Все пришлось рубить и отстраивать наново.
Даже и из Орды доходили до Феогноста приятные вести. Царь Узбек пожаловал сарайского владыку, дав ему охранную грамоту. Зримым образом дела церкви православной устраивались и там.
Феогност, управлял, собирал, строил, был деятелен и, казалось бы, успешен в делах своих, но втайне, в душе, все более и более сознавал, что возводит здание на песке. Галичу и Волыни угрожали ляхи. Гедимин был пугающе непонятен. Католики наглели. Православные епископы Галича, Луцка и Перемышля не могли противустати латинянам, как должно. Торговлю захватили иноверцы: ломбардцы, немцы, ляхи, галицкие иудеи… Из Константинополя доходили злые вести: император Андроник Третий нынче терпел поражения в Болгарии, Ромейская держава разваливалась на глазах. Нечто неуправляемое, нечто неподвластное уму было во всем, что окружало митрополита. Даже в смиренной покорности селян на службах в соборе Богородицы было некое пугающее безразличие. Все склоняло к тому, чтобы сидеть и ждать рокового, как виделось уже, исхода. Но ни сидеть, ни ждать он не хотел. Слишком навидался этого безлепого ожидания гибели у себя, в Византии. Не для того он приехал на Русь, чтобы и здесь ведать одно лишь медленное умирание!
Нынче вдруг у Феогноста появилось странное чувство, что владыка новгородский обманет и вовсе не поедет ставиться к нему. Смешное, разумеется, опасение, и все же тревожное. Он посылал узнавать. Ему повестили: едут, выехали из Нова Города на Рождество Предтечево, двадцать четвертого июня. Выехали – и словно пропали. Шел июль, воздух был свеж и зноен, поспевали хлеба. Феогност только что воротился из