Николаевна была втайне уверена, что странная встреча ветвей-родов не к добру. Она раскладывала по этому поводу бесконечные пасьянсы; по обыкновению, пасьянсы подтверждали то, чего от них ожидали, — перекресток родов-времен начертился к худу, брак Николая и Марии есть соединение роковое.

Когда они умерли, прожив вместе семь лет (чуть больше), и умерли с разницей в семь лет (примерно то же, ближе к восьми), бабушка убедилась в справедливости своих опасений и помешалась с горя.

Лёвушка был свидетелем этих коллизий — опасений, расчетов, пасьянсов, наконец, помешательства по причине верности ужасной арифметики.

Он поверил в нее. Бабушки и тетушки вменили мальчику эту тайную «арифметическую» веру — вот еще один корень древа его многосоставной духовности. Он запомнил игру плюс и минус-родов, утвердился в детском представлении, что мир поделен и устроен (заново?) именно так, а не иначе.

Семилетний родительский цикл в уложении пространства времени усвоен им так же твердо, с детства.

Позже, в Казани, в университете, возрастая от Лёвушки ко Льву, Толстой прочтет в одной научной статье, что клетки человеческого организма меняются каждые семь лет, то есть каждые семь на свет является новый Лев Толстой, — и уверует в эту цифру окончательно. Своя собственная жизнь начнет раскладываться у него на семилетия — иногда с малыми сбоями, перевешиванием до восьми.

Тем более литературное, тем более сакральное, времяуловляющее произведение должно пройти у него такими ровными кругами.

Так составляется из двух семилетних кругов его «библейский» роман «Война и мир»: первое семилетие, с 1805 года по 1812-й, затем второе, чуть увеличенное, искусно пропущенное, от конца событий 12-го года до эпилога[27].

Еще из исторических рассказов всезнающих тетушек Лёвушка запомнит правило симметрии: он стоит на оси симметрии (фамильного) времени, он — чудо-ребенок, плод необыкновенного брака, «уравновешивающего» время, соединяющего ветви высокого и низкого родов Волконских и Толстых.

Выходит, Лёвушка не ветвь, но ствол времени. Он — на оси и должен следить за своим спасительным, превозмогающим смерть равновесием.

Оттого так пунктуален Толстой во всей внутренней композиции «Войны и мира», в каждом портрете, списанном из его семейной хроники.

Иногда он бывает растерян, не уверен в своей «геометрической» правоте, к примеру, когда речь заходит о персонаже вымышленном, в первую очередь о несчастливом (выпадающем из чертежа) князе Андрее[28].

Порой Толстому делается страшно ввиду опасности ошибки чертежа, и он без колебаний награждает тем же страхом своих героев. Ростовы боятся брака с Волконскими (бабушкин страх); Николая Ростова берет жуть при одной мысли о сватовстве к княжне Марье, он не сразу справляется с этим своим непонятным — понятным автору — отторжением. Князя Андрея Ростовы боятся как живого мертвеца.

Самому Толстому страшно ошибиться и, наверное, не менее страшно верно все угадать, но он не отказывается от своего намерения (вернуть время). Все идет в дело — страшное и нестрашное, семейные секреты и сплетни. Юношеский роман Николая и Сони взят из жизни, он повторяет роман отца и его кузины, любимой тетки Лёвушки Татьяны Александровны Ергольской, со всеми его язвящими сердце подробностями — все должно быть включено в чертеж его романа, иначе не случится чудо, прошлое не вернется, время останется расчленено на смертные, земные составляющие.

…Иногда является сторонняя мысль: если бы мать осталась жива, что стало бы с грезами Лёвушки? Был бы он так счастлив, как загадывал, когда воображал встречу с ней? Или, напротив, отрезвился бы, избавился от грез? Почему-то кажется, что, если бы его воспитывала сама Мария Николаевна, женщина добрая, но в вопросах воспитания строгая и последовательная, достойная дочь своего пунктуальнейшего «прусского» отца, Лёвушка не вырос бы столь склонным к сентиментальным времяопрокидывающим химерам. Наверное, в этом случае женские истории не взяли бы над ним такую власть.

А так — взяли. Ведь он был тетушкин сынок: характер весьма своеобразный. Баловень — как не баловать сироту? — согреваемый ничем не сдерживаемой, определенно не материнской любовью. Он был несчастен и одновременно счастлив в спасительном кругу этой любви. Его звали Милашка, знакомые девочки играли с ним как с куклой. Он с малых лет приучен был любить «по-женски»[29] — не случайно ему так удавались женские образы, столь убедительны были характеры и самый воздух, заключенный между женских фигур: диалоги, письма, сплетни, шепоты, секреты между матерью и дочерью в спальне под пуховым одеялом.

Он очень доверял женщинам, порой боготворил их, понимая само их присутствие в жизни как волшебное (в другие времена и настроения называя их самками, отказывая им в полноте сознания), — разумеется, если женщина держит эстафету жизни, если ее лоно есть в представлении мечтателя Лёвушки место пресуществления человека. Они — ходячие храмы, в которых совершается таинство, связующее времена; они — жрицы, парки, плетущие непрерываемую нить жизни.

Вопрос: составилось бы в голове Льва Толстого подобное перевернуто-возвышенное понимание, если бы мать его оставалась жива?

О «женском» черчении в романе «Война и мир»

Я помню, как в процессе тотальной расшифровки чертежей романа «Война и мир» внезапно обнаружил, как много в нем вязания, плетения и шитья. Большей частью опосредованного, но иногда прямо явленного, реального. А ведь это те же чертежи, только женские; роман наполовину состоит из этих дамских кружев[30].

Вспомним: в первой же сцене романа в гостях у Анны Шерер вышивает маленькая княгиня Елизавета Болконская, жена князя Андрея. И, попутно со своим видимым вышиванием, выводит, связывает, плетет нечто невидимое, но очень важное на полотне жизни своей золовки, княжны Марьи Болконской. Именно так: маленькая княгиня не просто шьет, но своей иголкой и ниткой пытается пришить княжне Марье жениха[31].

Толстовские «женские» чертежи многочисленны, многослойны, окрашены чувством, означены настроением любви и неприязни, знаками плюс и минус.

Вот пример со знаком минус: Жюли Карагина, героиня, очевидно неприятная Толстому; Лев Николаевич не упускает возможности указать на ее красную шею, пудру и злословие. Что такое ее плетение? Приходит час испытания, Наполеон подступает к Москве, и мы видим Жюли в салоне: она щиплет корпию[32]. То есть буквально, видимо — не соединяет нити бытия, но разделяет их, рвет ткань мира на кусочки. Работает на войну.

Вяжет Наташа у постели раненого князя Андрея[33], и, пока вяжет, его жизнь продолжается, прядется, плетется. Тут все как будто со знаком плюс. Но вязальщица прервалась на мгновение, клубок упал и покатился в темноту — и немедленно князю приходит на ум мысль о смерти. И с этого мгновения начинается его умирание, а ведь перед этим он как будто выздоравливал, возвращался к жизни.

Такого ткачества в «Войне и мире» довольно[34], достаточно для того, чтобы понять: перед нами не просто вышивальщицы и пряхи, не просто родственницы, связывающие все и вся паутиной любви и родства, — это русские мойры, которые ткут время, длят его или обрывают (или разрушают, как Жюли).

Тогда же, разобрав, сколько возможно, это великое прядение, я понял, зачем встречаются и какую показательную пару составляют в конце романа две его главные героини, Наташа и княжна Марья. Они — две главные литературные богини Толстого, управительницы судеб, парки, мойры.

Тогда, особо не задумываясь о сути метафоры, как будто заготовив ее вперед, я определил Наташу как «Афродиту», а княжну Марью как «Богородицу» (а ведь это мать Толстого, не слишком измененная в романе; Толстой так и относился к ней, как ко второй Богородице, неслучайно его не раз посещали мысли о собственном христоподобии).

Соединяясь, Наташа и Марья составляют совершенную сознающую фигуру. В своем метафизическом

Вы читаете Лёвушка и чудо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×