окончательно. Он много старше восьмилетнего Лёвушки. Он гораздо опытнее его в расчете и сочинении. Игры Лёвушки для него не более чем исходный материал в его большем по знаку сложности творчестве. Однако этот невзрослеющий мальчик в чем-то сильнее его. Понятно в чем: в вере, вере в чудо.
Большой Толстой снисходителен к Лёвушке, своей меньшой половине. До времени он позволяет этой своей половине веселиться, охотиться на зайцев и волков, однако рано или поздно прекращает эти детские игры.
Иногда он наказывает не в меру расшалившегося Лёвушку.
В «Войне и мире» хорошо заметны эти перемены, переходы от детского праздника к серьезности, а то и к наказанию (героя или самого сочинителя).
Так заканчиваются веселые Наташины Святки.
Мы уже следили за этими чудными Святками, за их опасной языческой глубиной. Чем они закончились?
Взять хотя бы Соню. В тот вечер Святок она приняла всерьез Наташину игру. Поверила Наташе, оттого что очень хотела поверить в то, что нынче ночью ее судьба может перемениться. И, очертя голову (тут вместо «черта» нужно подставить «Лёвушку», Льва, и выйдет —
Но очень скоро она одумывается (всплывает с Отрадненского «дна»): спустя месяц в Москве она не дает пропасть Наташе в безумном приключении с Анатолем Курагиным.
И далее продолжается ее подъем: во время эвакуации двенадцатого года, когда Ростовы проезжают Троицу, Соня приходит в себя окончательно. По сути, она возвращается в христианство — неслучайно, что дело происходит в Троице, московской «географической» иконе. Там выздоравливает Соня: освобождает Николая от святочного обещания жениться на ней.
То есть жертвует собой, своей незаконной святочной любовью. Она именно
Толстой-сочинитель, старший Толстой, со всем вниманием следит за ее восходящим маршрутом: он прямо прописан в его семейной хронике. Так в жизни действует, так жертвует собой его тетушка Татьяна, отказываясь от брака с его отцом. Его судьба другая: встретить княжну Марью, жениться на ней, произвести на свет чудо-ребенка — его, Льва.
Иное дело Наташа. Вот кто виноват безусловно. На ней главная вина за святочные приключения Ростовых. И тут Толстой оказывается куда более строг. Наташа наказана масленичной — карнавальной, ужасной — историей с Анатолем.
Безмятежная волшебница, колдунья Наташа пропадает, проваливается как в бездну. Пропадает в отверстии
Точнее, до июльских
Такова выходит христианизация язычницы Наташи.
В этом наказании столько жестокости, что скоро делается ясно: Толстой так казнит самого себя, точнее — Лёвушку, которого ощущает в себе как языческую опухоль прошлого. Разумеется, Лёвушку: он тут виноватее всех.
Так проясняется главный для Толстого «пластический» сюжет Ясной: в ней он не просто рождается, он тут перерождается — окунается в омут прошлого и затем, в совершенном сознании того, что он делает, крестит себя заново. Спасается, всплывает над бездной.
Спасает Наташу. Если задуматься, спасает и самое Москву. Возвращение к жизни Наташи не заканчивается
За этим чудом Толстой смотрит с еще большим вниманием, нежели за спасением Сони. Ему (не Лёвушке) нужно именно такое чудо, только так возможно выполнение его заветной цели: возвращение родителей, воцеления времени.
В Ясной Поляне происходит перманентная битва Толстого с самим собой, вчерашним язычником и колдуном. Он должен преодолеть соблазны Ясной, которая не холм, а кратер (времени), по которой ходят туманные горы, из оврага обратным током льет стекло, оно же остывшее, мертвое время.
Он должен крестить Ясную, возвращать в нее — нет, не огонь — свет.
Вот что: я вижу тут задание для архитектора.
Странно, если бы я увидел что-то другое.
Детские игры не закончились во время ночных блужданий по усадьбе.
Нет, в самом деле: в этом месте, которое (теперь понятно, почему) отворачивается от пространства, не любит архитекторов, прежде всего необходимо принципиально новое строительное усилие. Нужно возвращать в него тот исходный, восьмиколонный, тридцатичетырехкомнатный дом.
Понятно, что в нынешних условиях музейный статус Ясной такого не позволит; ничего, я рассуждаю теоретически. Метафизически.
Этому странному месту нужен не текст — они тут проливаются без устали, нисколько не укрепляя, не восстанавливая места, но только затуманивая, заговаривая его, — нет, тут нужен не текст, но
В последний день я мыкался бесцельно; усадьба вдоль и поперек была исхожена.
Увы, хаос, который встретил меня по приезде, теперь (в воображении чертежника) умножился. «Кремлевский» холм в четыре дня был размерен, невидимо раскопан, мысленно разъят. Он провалился ямой, кратером, лункой. Строения на его макушке смешались окончательно. Смешались, смутились; они как будто прозрели и обнаружили, в каком беспорядке пребывали до сих пор. Флигели исчезнувшего дома теперь принуждены были взглянуть друг на друга, как давно расставшиеся и почти позабывшие друг друга братья.
Стоя по центру между ними, в липовой роще-вместо-дома, я взглядывал на них поочередно и испытывал странное чувство вины.
Во всем виноват архитектор.
…Писатели уже помещались в автобусы; заступали, затекали, заполняли протяженные полости машин.
Изнутри окна автобуса показались открытками.
На них было более красок, чем в реальности.
Наверное, на улице сеял дождь, наводил подобие фильтра — микроскопические капли тумана (мги) составляли в воздухе едва заметное облако. Здесь же, в автобусе, все было