из деревянных сундучков вещи и грозили судом. Потом строили по взводам людей и опрашивали… Трех легионеров увели ночью, и с тех пор их никто не видел. Ходили смутные слухи, будто после суда их отправили на принудительные работы в южные рудники… Хоронили швейцарца недалеко от касбы. На длинных тонких медных трубах трубачи играли похоронный марш. Нестройным залпом выстрелил в небо взвод, рассеял вокруг запах пороха. Отдало в плечо прикладом. После ненужного залпа так радостно и победно лилась с неба песня какой-то маленькой пичужки, и в ее звонкой песенке купалась, омывалась душа Игоря. На могиле офицеры говорили речи, а солдаты стояли молча, потупившись. Начальник гарнизона, бравый капитан с мясистыми, иссеченными красными жилками щеками и выправкой вахмистра, кончил свою речь так: «Вы, солдаты великой Франции, не должны обращать много внимания на этот прискорбный случай… Вы пришли изо всех государств, чтобы добровольно послужить великой французской нации, потому что вы поняли, что это самая великая нация на свете… Швейцарец Теодор Пикрэ быль хорошим солдатом и служил уже третий год. Мы отметили его способности и рвение и хотели произвести его в капралы, и нам очень жаль, что он убил себя нечаянным выстрелом из ружья… Солдаты, обращайтесь аккуратно с оружием и помните, что ваша жизнь нужна Франции. Да здравствует великая Франция!» На могильный крест Теодора Пикрэ прибили доску с надписью: «Умер за Францию». Отуманенный вернулся в казарму Игорь, и, против обыкновения, не подошел к нему Мишель. Он ходил взад и вперед по комнате, заложив руки за спину, нахмурив брови и сосредоточенно думая… Особенно ненавистной, безнадежно тяжкой казалась жизнь. Прошлое вспоминалось, точно беззаботное, счастливое детство… В спутанных мыслях вдруг отчетливо нарисовался образ милой Наташи, ее родная усмешка и родинка у края губ… До сих пор не писал ей, не хотел, чтобы знала, где он, чтобы знала «вольную каторгу» — цену за жизнь… А теперь не смог. Не удержался — и сел писать. Писал, и удивлялся, и мучился, потому что не выходило то, что хотелось. Так много прошло в разлуке, так много не сказано, и все кажется важным, и не сказать нельзя… А жизнь свою, а тоску по ней и любовь живую написать не мог, — или казалось ему, что не так выходит. Так и не написал письма Наташе. Изорвал в клочки написанное, лег на койку, втиснул лицо в подушку… Вечером отпросился в отпуск.[530] В грязном баре пил плохое красное вино. В облаках табачного дыма причудливо, дико переплетался разноязычный галдеж и хриплая песня солдатских проституток. Дни шли за днями, серые и пыльные, одинаковые и нудные. Забывались, растворялись в глухой тоске, в теплом дыхании ветра… Настойчиво жаловался Ахметка и звал бежать. Язвил Мишель Гойер, и вопросительно смотрели свои русские, тяжело вздыхали и мучились от недостатка воды… Рано утром вызвали эскадрон во двор казбы. Построили, раздали по восемьдесят восемь боевых патронов и приказали седлать коней. Суетливо бегали офицеры. Фуражиры готовили запасы корма. Муэдзины призывали правоверных к утренней молитве. День выдался тихий и жаркий. Парило, как перед дождем. Остро сверкали на солнце белые кубики домов, и купол марабу снеговым комом горел на рдеющем темно-синем небе… Белые крылья бурнусов, коричнево-бронзовые лица, надорванные крики верблюдов — все было как-то празднично в легкой свежести утра. На базаре рядом сидят сморщенные, высохшие старики, поставив между колен высокие кривые палки. Вокруг них — гурты скота, приведенного на продажу. Белая пыль сеется в воздухе, тончайшим слоем покрывая кучи фиг, связки лука, корзины с тяжелым виноградом. Продавцы орехов выкрикивают: «А-кака-уй-йя… А-кака-уй-йя…» Эскадрон вышел на шоссе и затрусил в облаках мелкой, известковой пыли. Потускнело небо, затуманились края его над скалистыми горами, и пасущиеся верблюды, подняв гордые головы, провожали стадо людей, пережевывая жесткие колючки. На привале у бассейна прозрачной прохладной воды, под навесом широколистых фикусов и пальм Ахметка лежал рядом с Игорем и, тыкая пальцем в сторону купающихся в пыли воробьев, говорил:

— Птица в земле купается — дождь будет… У нас в августе в Салькори цветов много, дожди идут. Жена в горах цветы собирает, в кувшины ставит… Горика, Горика, — жена не дождется. Жить так уже нельзя. Бежим, Горика… Молчал Игорь, думал то же и укреплялся в решении. К полудню задымила дорога под автомобилями. Офицеры смотрели в бинокли, переговаривались и кивали голубыми кэпи. Подкатила наглухо закрытая легковая машина, даже окна задернуты занавесками. Открыли дверцу, подали в автомобиль кувшин с водой. Сзади стал грузовик с аккуратно уложенными незнакомыми, блестящими предметами, черными ящиками, бревнами. Отряд жандармов, оставив у дороги велосипеды, потянулся к бассейну. Усталые машины, тяжело дыша, пили из леек воду, и слышно было, как она кипела и булькала в радиаторах. Подошел Мишель, опустился на землю и зашептал, и зашипел по-своему, злобно:

— Царские палачи приехали. Важные господа из Парижа… Меч правосудия республики отсекает непокорные головы. Ублюдки капитализма! Недолго вам осталось кататься, недолго! Скоро весь мир запылает в гневе народном, и в грохоте выстрелов, в свисте пожаров пройдет по земле великая революция!.. Камня на камне не останется… Прошел Анохин, бывший офицер, кивнул в сторону автомобилей:

— Видели? К вечеру прибыли в арабский город, столицу древней Джериды, белой скатертью, как снегом чистым, покрывшим горное плато. Под красно-бурыми отвесами высокой горы розовели отдельные постройки, точно опавшие лепестки цвета яблони… Ночью плакали в горах трусливые шакалы и тихо, по- куриному квохтали виперабикорнис — ядовитые змеи, в свадебном экстазе приходившие к огню, взвиваясь, как гибкие прутья, на кончиках твердых хвостов… На рассвете Игоря разбудил Анохин:

… Вставайте! Эскадрон строится… — Не проспавшийся, неумытый сел Игорь на лошадь и с эскадроном проехал на площадь, где уже была установлена небольшая гильотина. Она стояла твердо — чужая и хмурая, поблескивая холодно металлическими частями. Площадь быстро наливалась молчаливой толпой, и почтительный шепот, как шорох молчания, — почтительный шепот перед лицом смерти повис над дикой толпой. Послышался шум мотора, и загудела сдержанно толпа, раздвигаясь перед автомобилем. Два палача в высоких цилиндрах и черных одеждах прошли к гильотине, попробовали, как падает треугольный нож. Видел Игорь, как из автомобиля вывели связанного, обнаженного по пояс араба с подбритым затылком и, трепещущего, положили на плаху… Игорь зажмурил глаза, подумал: «Так же, как и у нас — только другим способом…» Тихо свистнул, скатившись, нож… Провели другого, опутанного веревками. Он медленно шел. Был желт и бледен и шептал молитву. В тишине слышно было монотонное, молитвенное взывание.

— Робби… Робби… И вот пришло время. Дул горячий ветер пустыни, будто кто открыл дверцу раскаленной печи. Воздух был напитан мельчайшим песком и остро, как едкая кислота, съедал мысли, а сердце короткими ударами гоняло по телу густую, как ликер, кровь. Затосковал по снегу, по родным степям, по морозным далям, по лицу и глазам Наташи, — неиспитой любви женской, А турок Ахметка нашептывал про свой дом, про жену, про то, как хорошо у них в Турции.

— Нельзя уже так жить, Горика, — бежать нужно… Пришел из пустыни караван в сорок верблюдов. Остановился у мечети. Ахметка был в городе и пропадал до вечера, а когда вернулся, вызвал Игоря во двор и сказал: Горика, шейх дает двух верблюдов и одежду. Можно бежать через пустыню. Время пришло, бежим. Да как же так сразу? Что же будет?.. — спрашивал Игорь. И загорелся от радости. Тряс Ахметку, до боли жал руки…Вот оно — пришло наконец. И страшно было, а вдруг не удастся. Но не было другого выхода, и они, взяв у шейха двух верблюдов, бежали в следующую ночь, а с ними бежал и Анохин. В сторону древнего Керуана, в сторону Туниса, Сусс, Сфакса и даже к алжирской границе запели телеграфные проволоки, разнося весть о бегстве, а они спокойно двигались по твердому, покрытому зигзагами ряби песку… Первый день пути был легок и радостен. Не пугала безбрежность пустыни. Стремительный ветер настойчиво томил тело, звенел в молчании песков, вздымая легкие сыпучие смерчи… Сверкала бело-желтая равнина. Припухали веки, точили слезы. Но пел стремительный ветер буйную песнь о воле, о глазах Наташи, о любви. Сквозь слезы смеялся счастливо Игорь, радовался свободе и мечтал. Днем туманно розовело небо, осыпало сухим жаром, и в слюдяном воздухе колыхались песчаные холмы в ритм верблюжьей походки. Дремал под белым бурнусом, просыпался и снова плавно раскачивался призрачный горизонт пустыни. Разбегались бессчетные следы-дорожки прошедших караванов, и мерещились пестрые города, синие гавани, тесные от сотен гордых кораблей, а грядущая радость звонко бежала впереди, утишая жестокость пустыни… Ночью лежали на быстро остывающем песке, жались к вытянувшим по земле длинные шеи верблюдам, ища тепла. В темном небе самоцветами горели созвездия, и тихо плыли в необъятном пространстве небесные тела, смутно освещая простертую землю. Легкий треск остывающего песка разносил по равнине странный шорох… Ахметка сидел в сторонке на коленях и молился, прикладывая руки ко лбу, подымая лицо к звездам. Анохин часто вскакивал, припадал ухом к земле и подолгу слушал, но ничто не нарушало царящей тишины. Ночь покрыла беглецов, а пустыня перекрестила все следы… Еще в темноте двинулись дальше. По холодку было приятно покачиваться на спине верблюда, словно в лодке на реке…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату