наиболее печальной известностью пользовался некто Уграфов. О себе и своем прошлом он рассказывал самые невероятные истории, совершенно не заботясь о том, сходится или нет рассказанное им вчера с тем, что он рассказывает сегодня. Большей частью он называл себя полковником мирного времени и даже называл полк, которым он якобы командовал. Фамилии его, менявшиеся чуть не каждый день, бывали непременно титулованными. Один раз он даже намекнул, что он — великий князь. Никто ему не перечил, чтобы напрасно не раздражать его, и он вдохновлялся все дальше и больше. Не зная ни одного французского слова, он тем не менее утверждал, что прекрасно владеет языком, но не говорит теперь, ибо считает это ниже своего достоинства. Из всех предположений об его истинном происхождении наиболее правдоподобным является то, что он был вахмистром. За это говорила вся его наружность, чисто вахмистерская, и прекрасное знание кавалерийского устава. В том, что он не был интеллигентным человеком, не было ни малейшего сомнения. С французами он держал себя крайне независимо и, разговаривая с ними, всегда обращался к ним на «ты», в каком бы чине не был его собеседник. Первое время его начальство буквально боялось и совершенно оставляло в покое. Будь он хоть немного разумнее, он отлично бы мог использовать такое положение, но он сразу же начал «пересаливать» и потерял свое привилегированное положение. Я помню, как в тот единственный раз, когда наш лейтенант показывал седловку, из толпы вдруг протиснулась фигура полупьяного Уграфова, который внезапно, вырвав одеяло из рук опешившего лейтенанта, начал нам показывать седловку сам, все время при этом разговаривая с лейтенантом; он называл его молокососом, мальчишкой и дураком и еще более лестными эпитетами, обращаясь к нему на «ты». Славу Богу, что все это произносилось на чистом русском языке, так что из всего сказанного офицер не понял ни слова. Бедный лейтенант очень растерялся и только попросил убрать его, чтобы он не мешал продолжать ему занятие. Конечно, такой случай мог иметь место только в начале нашей службы. Вообще же Уграфову долго сходило с рук то, что для другого кончилось бы долгодневным арестом. Впоследствии каждая его выходка кончалась карцером. В пьяном виде он не терпел никаких возражений, в особенности со стороны французов. Частенько мне приходилось бывать переводчиком в момент его объяснений с Адъютантом. Обыкновенно Адъютант приказывал ему передать, что если он не перестанет пьянствовать, то его согнут в бараний рог. Все это говорилось в нелестных для Уграфова выражениях, от которых тот бы пришел в бешенство и натворил бы бед. Приходилось говорить ему совсем другое. На это Уграфов разражался ответной речью, содержащей в себе, главным образом, непечатные слова. Большей частью его речи начинались так: «Скажи ты этому дураку, что, когда я командовал полком, я бы такому вахмистру, как он, разбил бы всю морду» и так далее в этом роде. Приходилось опять импровизировать, и в результате все расходились, весьма довольные собой. Уграфов обыкновенно отделывался восемью сутками ареста, редко больше. Однажды он напился еще до дневной поверки, и, когда все вышли из барака, он не пожелал выходить. На беду, один из вновь прибывших маршаллей, делая обход бараков, наткнулся на него в то время, как тот что-то рассказывал дневальному по бараку. Маршалль спросил его, что он здесь делает. Уграфов только презрительно посмотрел на него, не удостоив ответом. Когда маршалль повторил свой вопрос, тронув его за плечо, он пришел в бешенство и так толкнул его в грудь, что бедняга чуть не полетел кувырком. На крик перепуганного маршалля прибежал Адъютант, и рассвирепевший Уграфов бросился на них обоих. Оба малодушно бежали и вернулись в барак в сопровождении целого караула арабов. Нам, русским, с трудом удалось успокоить разбушевавшегося Уграфова и уговорить его не вступать в драку с караулом, иначе дело бы кончилось весьма печально. После этого скандала он был отдан под суд. В ожидании суда его поместили в военную тюрьму, в которой он пробыл до окончания следствия. Мне пришлось ходить туда несколько раз в качестве переводчика. Военный следователь, очень милый и сердечный человек, близко принял его дело, распознав в нем полусумасшедшего алкоголика. В последний раз, перед самым судом, он сказал мне, что, по его мнению, Уграфова нужно посадить в лечебницу для душевнобольных. Симпатичный следователь представил все дело так, что Уграфов отделался только годом условного тюремного заключения. Это наказание отбывается так, что приговоренный возвращался в часть, и, если до окончания службы он не совершит ни одного серьезного проступка, то наказание прощается; если же он вновь совершит какой-нибудь проступок, то должен отбыть прежнее наказание и за второе дело уже судиться с применением всех строгостей. Всякое пребывание под судом и следствием, как и арест свыше восьми суток, — вычеркивается из службы, и это время нужно дослужить по окончании нормального срока службы. По возвращении Уграфова из тюрьмы мы убеждали его воздерживаться от пьяных скандалов, чтобы не пришлось потом служить лишнее время. Некоторое время он крепился, но потом опять начал пьянствовать и, в конце концов, вторично попал под суд за избиение арабского бригадира. На этот раз он был приговорен к полутора годам дисциплинарного батальона, и мы его совершенно потеряли из виду. По всей вероятности, бедняга плохо кончил. Вторым буяном был казак Полковников, как хороший работник, находившийся под покровительством Адъютанта. Напившись, он произносил жалобные монологи о своей печальной судьбе. Однажды он в городе подрался с какими-то французами и на следующий день был приведен с городской гауптвахты в совершенно растерзанном виде. Отсидев положенное время, он образумился, и с тех пор подобных случаев с ним не повторялось. Был еще между нами один запойный, в обычное время — спокойный и тихий человек и прекрасный работник. Адъютант ценил его как лучшего садовника. Когда же на него находил приступ болезни, он превращался в зверя и для удовлетворения своей потребности не останавливался даже перед продажей казенных вещей. Пришлось нам самим принимать меры, чтобы бедняга не попал в беду. Удалось убедить Адъютанта в том, что у него пьянство — есть проявление болезни, и что он совершенно не может отвечать за проступки, совершаемые им в это время. Адъютант поверил нам, и, как только у несчастного начинался запой, мы сами запирали его и держали взаперти до тех пор, пока он не говорил, что его больше на вино не тянет. После окончания припадка он не прикасался к вину в течение нескольких месяцев, пока не начинался новый. Еще одним печальным явлением среди нас был барон В. Он большей частью исполнял обязанности дневального по бараку и исполнял их весьма добросовестно. Об его сумасшествии знали все, и никто его не беспокоил. Помешательство у него было психическое, и никому он не делал вреда. Он очень любил возиться с водой. Иногда часами он переносил воду в котелке от умывальника к своему бараку, выливая ее на землю около входной двери, и затем опять шествовал за новой порцией, чтобы проделать то же самое. Один раз мы застали его за самым странным занятием. Он сидел на земле и с самым сосредоточенным видом вымазывал себе глиной ботинки. Оказалось, что он собирался идти в отпуск и таким странным образом чистил себе их. В наших казармах была небольшая кантина, принадлежащая молодому сирийскому арабу, которого все называли Махмудка. Когда мы прибыли в Бейрут, весь его магазин заключался в небольшой плетеной корзине, с которой он появлялся каждое утро и скромно садился у края дороги, не рискуя заходить внутрь расположения эскадрона. Между молодым двадцатидвухлетним арабом и русскими почему-то сразу установились прекрасные отношения. Все русские стали покупать всякую мелочь, как то: мыло, зубной порошок, сигареты и так далее, исключительно у Махмудки. Прежде всего его обучили произносить по-русски самые невероятные ругательства. Ученик оказался способным и по прошествии недели встретил своих новых друзей отборной русской руганью. Вслед за русскими у Махмудки начали покупать и французы, так что клиентура у него росла и росла. Какими-то одному ему ведомыми путями Махмудка проник к Адъютанту и через него получил в свое распоряжение небольшое помещение во втором дворе, где он немедленно завел горячий чай и начал готовить яичницу и другие несложные блюда, отвечающие вкусам русских посетителей. Когда мы получили премию, по пятьсот франков каждый, Махмудкина торговля расцвела, и этими деньгами было положено начало его благосостояния. Способности, не только торговые, у Махмудки оказались недюжинные. Через три месяца он очень бойко говорил по-русски, а через полгода научился читать и писать. Все русские у него пользовались кредитом, и не было случая, чтобы Махмудке кто-нибудь не отдал долга. Он с вполне основательной гордостью показывал всем книгу, в которой записывались его должники: книга состояла из трех частей соответственно трем национальностям, составляющим эскадрон, причем русская часть книги была написана по-русски, французская — по-французски и арабская — по-арабски. С нами он говорил исключительно по-русски и в умении ругаться достиг такого совершенства, что ему свободно мог позавидовать любой старорежимный боцман. Верхом триумфа Махмудки был день, когда его перевели в новое помещение, специально для него построенное, на главном дворе. В этот счастливый для него день он всех русских угощал бесплатно чаем и яичницей. Когда я уезжал из Бейрута, то есть после шестнадцатимесячного пребывания в эскадроне, магазину Махмуда мог позавидовать любой мелкий торговец из города. Наконец, должен еще упомянуть об одном равноправном члене нашего общежития, пользовавшегося всеобщей любовью и самыми нежными заботами. Это была небольшая собака — Бобка.
Вы читаете Иностранный легион
