моей душе, где постоянно сталкивалась с ним, и моя непобедимая любовь лишь сильнее раздувала ее страсть. Чтобы покорить меня, показав, как выгодно она отличается от других, Арабелла не проявляла ни подозрительности, ни придирчивости, ни любопытства, свойственных большинству молодых женщин, но, как львица, которая, схватив в пасть добычу, приносит ее в свое логово, она следила, чтобы никто не помешал ей насладиться счастьем, и охраняла меня, как непокорную жертву. Я писал Анриетте у нее на глазах, и она никогда не прочла ни строчки, никогда не пыталась узнать, кому я шлю свои письма. Она не ограничивала мою свободу. Казалось, она говорила себе: «Если я его потеряю, то буду винить только себя». И она гордо полагалась на свою любовь, такую беззаветную, что стоило мне захотеть, и она, не раздумывая, отдала бы за меня жизнь. Наконец, она уверяла меня, что, если я ее покину, она тотчас же покончит с собой. Вы бы послушали, как она прославляла индийских женщин, которые сжигали себя на кострах вместе с умершими мужьями.

— Хотя этот индийский обычай — привилегия людей благородного происхождения, и мало понятен европейцам, неспособным оценить горделивое величие такого поступка, — говорила она мне, — сознайтесь, что при наших убогих современных нравах аристократия может выделиться из толпы, лишь проявляя исключительные чувства. Как могу я доказать буржуа, что в моих жилах течет иная кровь, чем у них? Лишь тем, что умру иначе, чем они. Женщины низкого происхождения могут иметь драгоценности, богатые ткани, лошадей, даже гербы, которые должны бы принадлежать только нам, — они все могут купить, даже имя. Но любить с высоко поднятой головой, наперекор закону, умереть за своего избранника, превратив ложе наслаждений в ложе смерти, сложить небо и землю к ногам человека, отняв у всевышнего право обожествлять свои творения, никогда не отрекаться от своего кумира, даже во имя добродетели (ведь отказаться от него хотя бы из чувства долга — значит отдать себя чему-то, что уже не он; будь то человек или идея, это все же измена!). Вот величие, недоступное простым женщинам, которым знакомы лишь два проторенных пути: либо великая дорога добродетели, либо грязная тропинка куртизанки!

Как видите, она обращалась к моей гордости, возбуждала во мне непомерное тщеславие, и, превознося мои слабости, ставила меня так высоко, что могла жить, лишь преклонив предо мною колени; все обольщения ее ума выражались в этой рабской позе и в полной покорности. Она могла провести целый день у моих ног, молча созерцая меня, ожидая, когда наступит час наслаждений, словно одалиска в гареме, и стараясь приблизить этот час тонко скрытым кокетством. Какими словами описать вам первые полгода, когда я был во власти опьяняющих радостей любви, столь богатой наслаждениями, особенно если нами руководит женщина, которая умеет их разнообразить с тем искусством, какое дается лишь опытом, но скрывает свое умение за порывами страсти? Эти наслаждения, внезапно открывающие нам поэзию чувственности, создают те крепкие узы, которые привязывают молодых людей к женщинам старше их возрастом, но эти узы, подобно оковам каторжника, оставляют в душе неизгладимый след, рождают в ней преждевременное равнодушие к чистой, свежей, благоуханной любви, которая не может опьянять, как тот крепкий напиток, поданный в резных золотых кубках, сверкающих драгоценными камнями. Упиваясь чувственными радостями, о которых я мечтал, еще их не изведав, и пытался воплотить в своих букетах, те радости, которые становятся в сто крат более пылкими, когда любовь скреплена нежным союзом сердец, я находил множество противоречивых объяснений, чтобы оправдать в собственных глазах жадность, с какой я припал к этой прекрасной чаше. В те минуты, когда душа моя, пресытившись, погружалась в бесконечность и, как бы отделившись от тела, витала вдали от земли, я думал, что эти наслаждения лишь средство преодолеть материю и вернуть нашему духу его высокий полет. Часто, когда я терял голову от страсти, леди Дэдлей, как и многие женщины, пользовалась минутами любовных упоений, чтобы связать меня клятвами; или же, распалив мои желания, вырывала у меня кощунственные слова, оскорблявшие ангела из Клошгурда. Став изменником, я сделался и обманщиком. Я продолжал писать г-же де Морсоф, будто все еще оставался тем мальчиком в жалком синем костюме, которого она так любила; но, признаюсь, ее ясновидение ужасало меня, особенно когда я думал, что чья-нибудь нескромность может сразу разрушить воздушный замок наших надежд. Часто среди любовных утех я внезапно застывал от боли, и мне слышался голос с неба, произносивший имя Анриетты, тот вещий голос, что вопрошал: «Каин, где брат твой Авель?» — в священном писании. Она перестала отвечать на мои письма. Мной овладела глубокая тревога, и я решил ехать в Клошгурд. Арабелла не противилась моему желанию, но сказала, что будет сопровождать меня в Турень. Раньше трудности разжигали ее каприз, затем ее предчувствие подтвердилось нежданно обретенным счастьем, теперь же в ней зародилась настоящая любовь, которую она хотела сделать единственной и безраздельной. Женское чутье подсказало ей, что это путешествие должно ей помочь окончательно оторвать меня от г-жи де Морсоф; а я, ослепленный тревогой, простодушно отдавшись истинной любви, не видел расставленной мне ловушки. Леди Дэдлей пошла на все уступки и предугадала все мои возражения. Она согласилась остановиться невдалеке от Тура, в деревне, под чужим именем, не выходить днем и встречаться со мной лишь в ночные часы, когда никто не может нас увидеть. Я отправился в Клошгурд из Тура верхом. У меня были на то причины: мне требовалась лошадь для ночных поездок, а у меня в то время был арабский конь; его прислала г-жа Эстер Стенхоп маркизе Дэдлей, а та уступила мне в обмен на знаменитую картину Рембрандта — вы знаете, при каких странных обстоятельствах я ее приобрел; теперь картина висит у нее в лондонской гостиной. Я выбрал дорогу, по которой шесть лет назад пришел пешком, и остановился под ореховым деревом. Отсюда я увидел г-жу де Морсоф в белом платье возле террасы. Тотчас же я помчался к ней с быстротой молнии и через несколько минут уже стоял у стены, пролетев напрямик отделявшее нас расстояние, словно участвовал в скачках с препятствиями. Она услышала топот копыт моего скакуна и, когда я осадил его возле террасы, сказала:

— Ах, это вы!

Эти три слова сразили меня. Она знала о моем увлечении! Кто ей рассказал? Ее мать. Анриетта впоследствии показала мне это гнусное письмо! Равнодушие, звучавшее в ее слабом голосе, прежде таком живом, а теперь потускневшем, свидетельствовало о затаенном в сердце страдании; ее слова, казалось, издавали аромат срезанных и вянущих цветов. Как воды Луары во время разлива заносят песком и губят поля, так моя измена обрушилась на нее, словно губительный ураган, и превратила в пустыню цветущие луга ее души. Я ввел в калитку своего коня; по моему приказу он лег на газон, и графиня, медленно приблизившись ко мне, воскликнула:

— Какое красивое животное!

Она стояла, скрестивши руки, чтобы я не прикасался к ней: я понял ее намерение.

— Пойду сообщу господину де Морсофу о вашем приезде, — сказала она, удаляясь.

Уничтоженный, не смея ее удерживать, я молча смотрел, как она уходит, — по-прежнему благородная, спокойная, гордая, но такая бледная, какой я ее никогда не видал; ее пожелтевший лоб был отмечен печатью горького разочарования, и голова склонялась, как у лилии с переполненной дождем чашечкой.

— Анриетта! — вскричал я с отчаянием человека, который чувствует, что умирает.

Не оглянувшись, не остановившись, не удостоив меня ответом, не сказав, что отнимает у меня право называть ее этим именем и не будет на него отзываться, она все так же удалялась от меня. Если бы я лежал, как жалкая песчинка, в ужасной долине смерти, где погребены миллионы людей, превратившихся в прах, чьи души витают над землей, под необъятными небесными просторами, я и тогда не чувствовал бы себя таким ничтожно малым, как сейчас, перед этой белой фигурой, которая медленно поднималась по лестнице, с такой же неумолимостью, с какой поднимается в городе вода при наводнении, и ровным шагом подходившей к замку, месту славы и пыток этой христианской Дидоны[57]! Я проклял Арабеллу, заклеймив ее словом, которое убило бы ее, если б она его услышала: ведь эта женщина все бросила ради меня, как бросают все, посвятив себя богу! Я стоял, погруженный в горькие мысли, и видел вокруг безбрежное море страданий. Тут я заметил, что вся семья вышла встретить меня. Жак бросился мне на шею с наивной горячностью, свойственной его возрасту. Мадлена, легкая, как газель, с томными глазами, шла рядом с матерью. Я прижал Жака к сердцу и со слезами излил на него всю нежность моей души, отвергнутой его матерью. Г-н де Морсоф подошел ко мне, раскрыв объятия, и расцеловал меня в обе щеки, воскликнув:

— Феликс, мне рассказали, что я вам обязан жизнью!

Во время этой сцены г-жа де Морсоф повернулась к нам спиной под предлогом, что хочет показать моего коня удивленной Мадлене.

— Черт возьми! Вот каковы женщины! — гневно закричал граф. — Они разглядывают вашу лошадь!

Вы читаете Лилия долины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату