решительно, чем учение Лютера. Фарель и Ковен считали лютеранство учением несовершенным, недостаточным и не имеющим для себя подходящей почвы во Франции. Женева, расположенная между Францией и Италией и говорящая на французском языке, была исключительно удобна для установления связей с Германией, Италией и Францией. Кальвин избрал Женеву своей резиденцией и начал в ней свою духовную деятельность. Он сделал этот город цитаделью своего учения. Совет Женевы, по настоянию Фареля, в сентябре 1538 года разрешил Кальвину читать лекции по богословию. Кальвин поручил произносить проповеди Фарелю, своему ближайшему ученику, а сам стал терпеливо излагать основы своей доктрины. Влияние Кальвина, ставшее огромным в последние годы его жизни, утверждалось, по-видимому, с большим трудом. Трудности, которые пришлось преодолевать этому великому проповеднику, были настолько велики, что его даже на какое-то время изгнали из Женевы, и причиною изгнания была суровость его реформы. И среди людей честных там были такие, которые тяготели к прежним нравам и прежней роскоши. Но, как всегда бывает, эти порядочные люди боялись показаться смешными и не хотели, чтобы другие знали, чего они добиваются. Поэтому споры обычно уходили в сторону от основного предмета. Кальвин хотел, чтобы для причастия пользовались дрожжевым хлебом и чтобы, кроме воскресенья, других праздников не было. В Берне и в Лозанне эти новшества были встречены неодобрительно. Женевцам дали понять, что они обязаны соблюдать швейцарские обряды. Кальвин и Фарель упорствовали. Их политические враги воспользовались этими разногласиями, чтобы удалить их из Женевы, откуда они действительно были изгнаны на несколько лет. Позднее уже Кальвин торжественно вернулся, призванный туда своей паствой. Такие преследования неизменно становятся своего рода освящением духовной мощи писателя, если только он достаточно терпелив, чтобы ждать. Тот день, когда Кальвин вернулся в Женеву, знаменует собою как бы начало новой эры в жизни этого пророка. Начались преследования врагов, и Кальвин сам перешел к религиозному террору. На этот раз, как только новый властитель умов появился, женевские горожане его признали. Но даже по прошествии этих четырнадцати лет он все еще не был членом совета. В те дни, когда Екатерина послала к нему проповедника, этот король мысли именовался всего-навсего пастором Женевской церкви. Кальвин никогда не получал в год за все свои труды больше пятнадцати центнеров ржи, двух бочек вина и полутораста франков деньгами. У брата его, простого портного, была мастерская в нескольких шагах от площади св. Петра, там, где сейчас находится одна из женевских типографий. Этого бескорыстия не хватает Вольтеру, Ньютону, Бэкону, но оно озаряет жизнь Рабле, Кампанеллы, Лютера, Вико, Декарта, Мальбранша, Спинозы, Лойолы, Канта, Жан-Жака Руссо. И не оно ли служит восхитительной оправой всем этим простым и гениальным натурам?

Единственный человек, чья жизнь может дать современникам ключ к жизни Кальвина, — это Робеспьер. Утверждая свою власть на тех же основаниях, швейцарец был столь же беспощадным, столь же непримиримым, как и адвокат из Арраса. Странное дело! Оба эти ярые реформаторы вышли из Пикардии, из ее городов Арраса и Нуайона! Всякий, кто захочет изучить причины жестоких расправ Кальвина с врагами, увидит, что все, происходившее тогда в Женеве, в той или иной степени напоминало 1793 год. По приказу Кальвина отрубили голову Жаку Грюэ за то, что он «богохульствовал в письмах, сочинял вольнодумные стихи и старался подорвать авторитет церкви». Задумайтесь над этим приговором. Спросите себя, выдвигали ли когда-либо самые ужасные из тираний такие смехотворные предлоги для разгула своих диких страстей. Валантен Жантилис, приговоренный к смерти за непреднамеренную ересь, избежал казни, только испросив себе прощения на еще более унизительных условиях, чем те, которые ставит католическое церковное покаяние. За семь лет до конференции, которую королева- мать предлагала созвать Кальвину, Мишель Серве, француз, находившийся в Женеве только проездом, был арестован, подвергнут суду, по распоряжению Кальвина, приговорен к смертной казни и заживо сожжен за то, что он допустил нападки на таинство святой троицы в книге, которая была написана и напечатана далеко за пределами Женевы. Вспомните, как защищал себя Жан-Жак Руссо, чье сочинение, написанное во Франции и опубликованное в Голландии, но распространившееся в Париже, обличало католическую религию. Дело ограничилось тем, что палач всего-навсего сжег книгу, автора же как иностранца изгнали из пределов страны, где он пытался подорвать основы религии и государственной власти. Сравните, как вел себя парламент и как действовал женевский тиран. Наконец Больсе был точно так же предан суду «за то, что он понимал божественное предопределение иначе, чем Кальвин». Взвесьте все это и спросите себя, хуже ли поступал Фукье-Тенвиль[121]. Дикая религиозная нетерпимость Кальвина в моральном отношении была более твердой, более безжалостной, чем политическая нетерпимость Робеспьера. На арене более обширной, чем Женева, Кальвин пролил бы больше крови, чем страшный апостол политического равенства, уподобленного равенству католическому. Еще за три столетия до того некий монах, тоже пикардиец, повернул весь западный мир против Востока. Петр Пустынник[122], Кальвин и Робеспьер, которых отделяли друг от друга промежутки по триста лет каждый, эти три пикардийца были в политическом смысле как бы рычагами Архимеда. Каждый из них воплощал определенную идею, которая встречала поддержку среди политических партий и среди отдельных людей.

Разумеется, не чем иным, как усилиями Кальвина, был сотворен этот мрачный город, именуемый Женевой, где десять лет тому назад один человек, указывая на ворота верхнего города, самые древние из женевских ворот (в былые времена существовали только одни калитки), сказал: «Вот через эти ворота роскошь вошла в Женеву!». Кальвин жестокостью своего учения и своих казней вызвал к жизни особый вид лицемерия, так метко названный пустосвятством. По мнению таких вот пустосвятов, вести правильный образ жизни — значит отказаться от искусства, от всех удовольствий жизни, питаться вкусно, но без чревоугодия, втихомолку копить деньги, но радоваться этим деньгам только так, как Кальвин радовался своей власти, — в мыслях. Кальвин облек всех своих сограждан в те же мрачные одежды, которые он избрал для своей собственной жизни. Он создал при своей консистории настоящий трибунал кальвинистской инквизиции, точь-в-точь похожий на революционный трибунал Робеспьера. Консистория передавала совету людей, которых ей надо было осудить, и Кальвин управлял советом через посредство консистории, точно так же как Робеспьер управлял конвентом через посредство якобинского клуба. Так вот одного видного женевского судью приговорили к двум месяцам тюрьмы, лишили его должности и права поступить куда-либо на новое место за то, что он вел распутную жизнь и находился в связи с врагами Кальвина. В этом отношении Кальвин показал себя настоящим законодателем: он вызвал к жизни суровые, трезвые нравы, нравы бюргерские, до крайности скучные, но зато безупречные. Нравы эти, до наших дней сохранившиеся в Женеве, стали прототипом английских нравов, известных повсюду под названием пуританских, которые в Англии насаждали камеронцы — последователи Камерона, одного из французских докторов-кальвинистов, нравов, столь наглядно изображенных Вальтером Скоттом. Бедность человека, по сути дела, являвшегося правителем, который говорил с королями, как равный с равными, который требовал от них сокровищ, войск и полными пригоршнями черпал из их казны деньги для нищих, доказывает, что мысль там, где она является единственным средством господства над людьми, рождает политических скряг, людей, которые живут одним разумом, которые, подобно иезуитам, хотят власти ради власти. Питт[123] , Лютер, Кальвин, Робеспьер — все эти гарпагоны владычества умирали без гроша в кармане.

Когда Кальвин умер, оказалось, что все оставшиеся после него вещи — а опись их сохранилась для истории — стоимостью своей не превышали пятидесяти экю, включая книги. После Лютера осталось не больше; одним словом, его вдова, знаменитая Катарина фон Бора, была вынуждена хлопотать о пенсии в сто экю, которую ей и назначил один немецкий курфюрст. Потемкин, Мазарини, Ришелье, эти люди мысли и действия, которые подготовляли создание империй или сами их создавали, оставили после себя каждый по триста миллионов. Эти люди умели жить сердцем, они любили женщин и искусство, они строили, побеждали, в то время как те, если только не считать, что у Лютера была жена, Елена этой протестантской «Илиады»[124], не могут даже упрекнуть себя в том, что сердце их когда-нибудь билось от любви к женщине.

Это совсем краткое отступление было необходимо, чтобы объяснить, в каком положении Кальвин находился в Женеве.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату