они подавляют нас, мужчин, величием своей преданной любви. Если подняться в высшие слои общества, там окажется столько же грязи, как и в самом низу; только грязь там затвердела и покрыта позолотой. О да, чтобы в гнусности дойти до совершенства, нужно блестящее воспитание, знатное имя, нужно быть красивой женщиной, герцогиней. Нужно возвыситься надо всем, чтобы пасть так низко. Я плохо выражаю свои мысли, я ещё слишком страдаю от ран, нанесённых вами; но не думайте, что я жалуюсь. Нет. В словах моих нет отзвука какой-либо личной надежды, они не содержат никакой горечи. Знайте же, сударыня, я вам прощаю, не жалейте, что вас привезли сюда против воли, вы получили полное прощение… Однако вы будете играть другими сердцами, столь же детски беззащитными, и мой долг оградить их от страданий. Вы внушили мне мысль о правосудии. Искупите вашу вину здесь, на земле, Бог простит вам, быть может, — желаю этого от души. Но нет, Бог неумолим и покарает вас.
При этих словах у измученной, разбитой женщины выступили на глазах слезы.
— Отчего вы плачете? Останьтесь верной самой себе. Вы смотрели без волнения на муки моего истерзанного сердца. Довольно, сударыня, успокойтесь. Я уже не в силах страдать. Другие скажут вам, что вы даровали им жизнь, я же с радостью скажу, что мне вы даровали небытие. Может быть, вы догадываетесь, что я не принадлежу себе; я должен жить для своих друзей, мы вместе будем переносить холод смерти и горести жизни. Способны ли вы на это? Не похожи ли вы на хищников пустыни, которые наносят раны, а потом их зализывают?
Герцогиня разрыдалась.
— Уймите слезы, сударыня. Если бы я и поверил им, то для того лишь, чтобы их остерегаться. Просто это одна из ваших обычных уловок. После стольких лукавых ухищрений как могу я поверить, что в вашем сердце есть хоть какое-нибудь искреннее чувство? Отныне вы уже ничем не можете меня взволновать. Я все сказал.
В порыве, исполненном благородства и вместе с тем смирения, герцогиня поднялась с места.
— Вы вправе быть жестоким со мной, — промолвила она, протягивая Арману руку, которую тот не принял, — ваши слова ещё недостаточно суровы, я заслуживаю наказания.
— Наказания, герцогиня? Но наказывать — не значит ли любить? Не ждите от меня ничего, что имеет отношение к чувству. Я мог бы стать обвинителем и судьёй, тюремщиком и палачом, чтобы воздать вам за то, что вы сделали со мною. Но нет! Сейчас я исполню только свой долг, я не унижусь до мщения. По-моему, самая жестокая месть — пренебречь местью. Кто знает? Не стану ли я министром ваших сердечных дел? С нынешнего дня, кокетливо нося позорное клеймо, которым общество метит преступников, вы, может быть, поневоле сравняетесь в честности с ними. И тогда вы полюбите!
Герцогиня слушала со смирением, уже не притворным и не кокетливым, как прежде. Она долго молчала перед тем как заговорить.
— Арман, — сказала она, — мне кажется, что, противясь любви, я уступала естественной женской стыдливости, — именно от вас я не ждала подобных упрёков. Вы пользуетесь моими слабостями и обращаете их в преступления. А вы не подумали, что, когда я забывала свой долг, завлечённая любовным любопытством, то наутро терзалась гневом и отчаянием, что зашла так далеко? Увы, я грешила по неведению! Клянусь вам, я была столь же чистосердечна в своих ошибках, как и в раскаянии. В моей суровости сказывалась любовь ещё сильнее, чем в моих ласках. Да и на что, в сущности, вы жалуетесь? Я подарила вам сердце, вы же, не довольствуясь этим, захотели грубо овладеть мною…
— Грубо? — воскликнул г-н де Монриво, но тут же подумал: «Если я начну с ней спорить, я пропал».
— Разумеется, грубо! Вы ворвались ко мне, точно к падшей женщине, забыв об уважении, о почтительности влюблённого. Неужели я не имела права даже размыслить? Ну что же, я все обдумала. Неприличие вашего поведения можно извинить, оно объясняется любовью; позвольте мне думать так и оправдать вас в собственных глазах. Знайте же, Арман, нынче вечером, в тот самый миг, когда вы предрекали мне несчастье, я наконец поверила в наше счастье. Да, я оценила ваш прямой и гордый характер — вы дали столько доказательств его благородства… Я была твоей, — прошептала она, склоняясь к Монриво. — Да, меня охватило неодолимое желание сделать счастливым человека, перенёсшего столько испытаний. Пусть мой повелитель будет достоин меня, пусть он будет велик. Чем выше я себя ставила, тем выше ставила и своего возлюбленного. Доверившись тебе, я видела впереди любовь на всю жизнь, когда ты предвещал мне смерть… Сила всегда соединяется с добротой. Друг мой, ты слишком могуч, чтобы поступить жестоко с бедной женщиной, которая любит тебя. Если даже я виновата, разве мне нет прощения, разве не могу я искупить свою вину? Раскаяние придаёт любви особую прелесть, я хочу казаться тебе прелестной. Как могла я, одна из всех, не испытать той робости, тех колебаний и опасений, какие испытывают все женщины, готовясь соединиться узами на всю жизнь? — ведь вы, мужчины, разрываете их так легко! Мещаночки, которых вы ставите мне в пример, отдаются, но сопротивляются. Что же, я долго сопротивлялась, но теперь я твоя… Боже, он не слушает меня! — вскричала она, прерывая себя и ломая руки. — Я же люблю тебя, я твоя! — взывала она, падая к ногам Армана. — Твоя, твоя, мой единственный, мой повелитель!
— Сударыня, — сказал Арман, стараясь поднять её, — Антуанетта уже не может спасти герцогиню де Ланже. Я не верю более ни той, ни другой. Сегодня вы готовы отдаться, а завтра, быть может, отвергнете меня. Никакие силы земные и небесные не могут служить мне порукой вашей верности. Залоги любви остались в прошлом. У нас с вами нет больше прошлого.
В этот миг свет вспыхнул так ярко, что герцогиня невольно повернула голову к портьере и снова явственно увидела трех человек в масках.
— Арман, — сказала она, — я не хотела бы разувериться в вашем благородстве. Почему там посторонние люди? Что вы готовите против меня?
— О том, что здесь произойдёт, эти люди будут хранить молчание, так же как и я, — отвечал он. — Смотрите на них как на мои руки и сердце. Один из них хирург…
— Хирург? — переспросила она. — Арман, друг мой, самая жестокая пытка — это неизвестность. Говорите же, отвечайте: вам нужна моя жизнь? Я отдам её вам с радостью.
— Вы меня не так поняли, — отвечал Монриво, — ведь я говорил о правосудии. Чтобы рассеять ваши опасения, — добавил он холодно, взяв со стола какой-то металлический предмет, — я объясню, какой я вам вынес приговор.
Он показал ей лотарингский крест на стальной рукоятке.
— Двое моих друзей сейчас раскаляют на огне вот такой же крест. Мы выжжем вам метку на лбу, здесь, между бровями, чтобы вы не могли прикрыть его каким-нибудь бриллиантовым украшением и уберечься от любопытных взглядов. Итак, вы будете носить на лбу позорное клеймо, какое ваши братья-каторжники носят на плече. Боль не имеет значения, но я опасаюсь нервного припадка или сопротивления…
— Сопротивления? — воскликнула она, радостно всплеснув руками. — О нет, я хочу, чтобы весь свет смотрел на меня. Скорее, мой Арман, заклейми Антуанетту, как твою собственность, как ничтожную твою вещь. Ты требовал от меня залогов любви, — все они в одной этой отметине. Ах, я вижу лишь милосердие и прощение, лишь вечное счастье в твоём приговоре… Когда ты наложишь на женщину своё клеймо, когда обратишь её в свою покорную рабыню, меченную кровавым тавром, о, ты не сможешь её покинуть, ты будешь моим навсегда. Обрекая меня на одиночество, ты будешь заботиться о моем счастье; бросить меня мог бы только подлец, а я знаю — ты благороден и великодушен. Но женщина любящая всегда метит себя сама. Входите, господа, входите, наложите клеймо на герцогиню де Ланже. Она навеки принадлежит господину де Монриво. Входите скорее, входите все, мой лоб пылает жарче, чем калёное железо.
Арман быстро отвернулся: он не мог видеть Антуанетту на коленях, трепещущую от волнения. Он что-то шепнул своим друзьям, и все трое исчезли. Женщины, привыкшие проводить жизнь в гостиных, умеют пользоваться игрой зеркал. И герцогиня, желая разгадать чувства Армана, не сводила глаз с его отражения. Арман, не остерегаясь предательского зеркала, дал ей заметить слезы, которые он поспешно смахнул. От этих слез зависело все будущее герцогини. Когда он вернулся, чтобы поднять г-жу де Ланже, она уже встала; она верила, что любима. И потому её охватили трепет и смятение, когда Монриво обратился к ней тем суровым тоном, каким некогда, играя его любовью, говорила с ним она сама.
— Я решил помиловать вас, сударыня. Поверьте мне, вы можете считать, что этой сцены не было вовсе. Но теперь мы простимся навсегда. Хочу надеяться, что вы были искренни, когда обольщали меня у себя дома на кушетке, искренни и здесь в своих сердечных излияниях. Прощайте. Я ничему больше не верю. Вы