своим, он никогда не ощущал того трагического начала Природы, которое сказывается с неизбежностью в беспрерывном поедании одних существ другими. Он воспринимал всю жизнь Природы как одну живую, без конца многоликую, раскрывающуюся картину и, любя одни ее части и состояния, он, любуясь ею как цельностью, любил совершенно так же другие ее части и состояния, хотя они входили в первые как начало губительное. Он любил совсем по-особенному, как старинных своих друзей, этих белых личинок майских жуков, самых любимых его жуков, но он любил, как вернувшихся старинных друзей, также этих черных важных грачей и вертлявых скворцов, и ему в голову не приходила мысль, что личинкам вовсе не нравится отправляться в птичий клюв, хотя он сам никогда бы не захотел сделать больно личинке, да никогда в жизни и не сделал. И, кроме майского жука, у него был еще другой любимый жук — это бронзового цвета жужелица. Весной он любил приподымать в саду или где-нибудь на лужайке забытую дощечку или камень. Он знал, что наверно увидит там разных букашек, червей, неприятную, но любопытную бледно-желтую сороконожку, извивающуюся как маленькая змея и проворно уползающую. Он радовался, когда под дощечкой, под гнилушкой, под камнем он видел нескольких лоснящихся черных бегунов, одни побольше, другие поменьше, и в особенности жужелицу, тотчас становившуюся в оборонительную позу и вообще весьма воинственную. Нередко, проходя по садовой дорожке, он видел, что жужелица напала на свалившегося с березки майского жука, опрокинула его на спину, разгрызла, поедает. Любимец поедал любимца, но он этого так не ощущал. Он с живейшим любопытством смотрел на что-то новое и замечал, какие при этом возникают ухватки у ловкой и сильной жужелицы. Если бы он умел сказать, он все-таки бы не сказал: «Закон Природы» или: «Части сложной картины». Это было бы слишком внешне сравнительно с его напряженными чувствами. Он в такие минуты видел так четко и так пронзительно и майского жука, и жужелицу, так воспринимал всем существом своим их движения, их цвет, их взаимосоотношение, и зеленые деревья кругом, и усыпанную песком дорожку, и высокое солнце наверху, как будто сам он в эти острые мгновения был не рыженьким мальчиком, а этим майским жуком, и этой жужелицей, и шелестящими зелеными деревьями, и песчинками дорожки, и горячим Солнцем наверху. И все это вместе было так хорошо.
Пристрастия Жоржика были многочисленны. В старом саду у канавы, в пне давно срубленной березы, водились черные муравьи. Их было немного, и братья долго не знали ничего об их существовании. Жоржик давно их увидал, они стали его тайной собственностью, он приходил к ним тогда, когда никто не станет его отыскивать, потому что все чем-нибудь заняты. Он ложился на траву около пня и подолгу смотрел, как они, эти черные красавцы — гораздо более изящные и особенные, чем большие рыжие лесные муравьи, — бродят вверх и вниз по впадинкам ствола, уходят внутрь и снова приходят, выносят на солнышко свои яички, приносят добычу, ходят неподалеку к канаве, взбираются на стебельки дикой рябинки, где во множестве водятся тли, подбираются к ним, щекочут их усиками, и сосут выделяемую ими сладость.
Ирина Сергеевна, заприметив пристрастия Жоржика, много сообщила ему о жизни тех многочисленных существ, которые его привлекали, и он знал особенности многих насекомых, но больше, однако, он знал об этом из собственных долгих детских наблюдений.
Войны муравьев он видел не раз. Но лесные муравейники ему казались менее интересными. Их было слишком много, и они были так правильны и так похожи между собою. Черные муравьи красивее и уж тем особенны, что водятся в пнях и в стволах деревьев. И их гораздо меньше. И они не забияки.
Недалеко от усадьбы были бочаги, овальные природные прудки. Около них бледно-голубые незабудки и золотые бубенчики, со свежим нежным дыханьем и по виду своему напоминающие маленькие солнышки, составляли одну из любимых услад ребенка. Когда он приближался к золотым бубенчикам и засматривал внутрь этих солнечно-желтых, почти совсем закрытых, пахучих чашечек, ему всегда казалось, что он слышит отдаленный праздничный звон, зовущий в церковь. В прозрачной стоячей воде, а иногда и проточной, на дне виднелись разноцветные камушки и маленькие раковинки. Иногда казалось, что странного вида, слепленная из разных кусочков палочка начинала двигаться по дну. Это личинка водяной моли передвигалась, волоча с собою свой мозаичный домик, слепленный из маленьких тростинок, обломочков раковинок, древесных семян и песчинок. Подводные шитики.
Огромные черные плавунцы, перебирая веслоподобными лопаточками ног, гонялись за малою добычей и походили на водных бизонов. Мальчик иногда находил плавунца, залетевшего в сад и лежащего на спине на стекле парника, которое, обманувшись сходством, жук принял за светлую воду. Он брал такого плавунца, не боясь, что тот выпустит ему на ладонь противно пахнущую жидкость, — вымыть руку так легко — и выпускал его в садовый чан.
По недвижной поверхности бочагов проворно бегали серо-коричневатые водяные клопы, скользя по воде своими длинными лапками так, точно они на лыжах катались по снегу. Маленькие и быстрые овальные вертячки — каждый мерцающий под Солнцем, быстро вьющийся жучок, точно семечко, сделанное из отливающейся стали, — движеньем мерили солнечную минуту, веселые кружалки.
Тритоны с оранжевым брюшком и маленькие серые пискуны, черноватые с нежно-зелеными пятнами и с предлинными усиками, делающими уморительною его мордочку с высоко посаженными глазами. Тритонов мальчик иногда ловил и сажал в большую банку с водой, Но они неохотно переносили неволю среди искусно сделанных пещерок. Всем подводным и надводным оживленным населением, казалось, заправляли веселые головастики, лучше всех, пожалуй, выражавшие радость весенней жизни пляшущим своим мельканием в воде. А также быстрые кружалки, когда они проворно ныряли под воду, унося с собою на животике маленькие светлые пузыречки воздуха.
Взять в майское утро свою чашку вкусного кофе со сливками, выйти из столовой на смежный с нею балкон, поставить чашку, покрытую тонким паром, на балконные перила и, прежде чем его выпить, поздороваться с солнечным благовонным воздухом. Долго смотреть на лиловые и белые гроздья сирени. Любоваться на странно волнующий своим праздничным видом огромный куст желтой акации и думать — не думать, а чувствовать, — что в этих цветах рассыпался солнечный свет, как торжествующе дробится и рассыпается солнечный свет в ослепительно-звонком пенье канарейки и уносящегося в небо жаворонка. Слушать долгий гул шмелей и знать, что это мелькают мои желтые и белые бабочки, потому что, если что любишь, — это мое. Смотреть на воздушные хороводы толкачиков. А там, гораздо, гораздо выше, — на быстрый пролет черных стрижей, разрезающих лазурь проворным свистом. Слушать, как приехавшая гостить молоденькая тетушка Зина, с темной родинкой на левой щеке, рассказывает во время гулянья в лесу, отчего так называются кукушкины слезы и кукушкины сапожки, лесные орхидейки причудливой формы. Конечно же, это оттого, что кукушка подбрасывала трясогузкам и малиновкам своих птенцов и не жалела их, и не скучала. Но одну лесную свою девочку пожалела она. Прилетела к гнезду малиновки, когда красногрудая птичка полетела на ночь росу собирать с вечерней зари, посмотрела в ее гнездо, где была подброшена кукушечка, а кукушечки и нет, исчезла куда-то. Не то сова утащила, не то наземь она из чужого гнезда упала. Летала кукушечка, нет родной кукушечки. Тогда надела она волшебные сапожки и пошла бродить по лесу. Где она, грустя, ступит и остановится, там и расцветают кукушкины сапожки. Нет маленькой кукушечки, и заплакала горькими слезами кукушка. Кукует, и плачет, и кукует. Где слезы упали на листы, там остались пятна, и расцвели кукушкины слезки.
Все зеленые говоры сада и леса навсегда запали в эту слушающую детскую душу, с глазами, любящими заглядывать в лесные затоны, и составили первооснову той поэтической пряжи, которую через десятки лет он сплел мастерскою рукой.
Счастливое детство — родник. Счастливое детство, обручившееся с зеленой душой леса, и сада, и луга, и поля, с их ворожбою изумрудной магии.
Когда мальчик вырос, когда он прошел половину своего пути, он любил припоминать детские дни и иногда с удивлением спрашивал себя, неужели так-таки никогда ничего в детстве не было темного. Он спрашивал себя, не заставляет ли общий золотой фон этих лет и темные части картины меняться, превращая их своею силой в золотые подробности? Нет, никакая проверка не заставила его припомнить хоть одно сумрачное впечатление.
Было несколько маленьких бед, были две-три минуты грусти, и только. Однажды, когда утром он сидел и читал, Даша несла ему стакан чаю с молоком и в этой же руке, по оплошности, несла грудного ребенка, младшего братишку Жоржика. Ребенок махнул ручонкой и опрокинул стакан с горячим чаем прямо на шею Жоржику. Жоржик вскрикнул, но скорее от удивления, чем от боли. Он хорошо запомнил, что ощущение боли вообще было так мало ему знакомо, что этот первый серьезный обжог был не столько для него мучителен, сколько любопытен.