Заметь, я не хочу сказать больше того, что говорю. Клотильда — славная баба. Я ее знаю и доверяю ей. Можно не сомневаться: если б меня ухлопали, она бы, для начала, выплакала все слезы. Она считала меня живым, согласен. Но дело не в этом. Раз у нее тепло, светит лампа, сидят люди, даже если меня нет, все равно она чувствует себя хорошо, довольна и не может удержаться — улыбается.
Я повел Потерло дальше.
— Ты, брат, загнул. Ну что за нелепые мысли!..
Мы шли совсем медленно. Мы были еще у подножия холма. Туман серебрился и редел. Скоро должно было показаться солнце. И показалось.
Потерло взглянул на меня и сказал:
— Пройдем окольным путем в Каранси и вернемся с другого конца.
Мы свернули в поля. Через несколько минут он сказал:
— Так ты считаешь, что я загнул? Ты говоришь — я загнул?
Он подумал.
— Эх!
Он опять покачал головой и прибавил:
— Но как же? Все-таки ведь это так и было…
Мы пошли вверх по тропинке. Потеплело. Мы добрались до ровной площадки.
— Посидим перед обратной дорогой! — предложил Потерло.
Он сел. В его голове роились мысли. Он морщил лоб. Он повернулся и смущенно посмотрел на меня, словно собираясь попросить об услуге.
— Скажи-ка, брат, я прав?
И, взглянув на меня, он обвел взглядом все вокруг, словно ожидая ответа от самой природы.
В небе и на земле происходила перемена. Туман исчез. Дали открылись. Тесная, серая, мрачная равнина расширялась, гнала прочь тени и окрашивалась в разные цвета. Мало-помалу, на восток и на запад, свет простирал над ней свои крылья.
И вот далеко внизу, между деревьев, показался Суше. Благодаря расстоянию и свету этот поселок являлся взорам восстановленный, обновленный солнцем.
— Я прав? — переспросил Потерло еще нерешительней.
Прежде чем я успел ответить, он сам ответил себе, сначала вполголоса:
— Она ведь совсем молодая: ей всего двадцать шесть лет. Она не может совладать с собой; молодость из нее так и прет; когда Клотильда отдыхает при свете лампы, в тепле, она поневоле улыбается; и даже если она захохочет во все горло, это, значит, смеется и поет в груди молодость. По правде сказать, Клотильда улыбалась совсем не другим, а самой себе. Это жизнь. Она живет. Да, да, она живет, вот и все. Ведь не ее вина, если она живет. А что ж ей — умирать, что ли? Так что ж ей делать? По целым дням оплакивать меня, проклинать бошей? Ворчать? Нельзя же плакать и жаловаться целых полтора года! Так не бывает. Это тянется слишком долго, говорят тебе. Все дело в этом.
Вдруг он замолкает и смотрит на панораму Нотр-Дам-де-Лорет, озаренную солнцем.
— Вот тоже и моя дочка: когда чужой дяденька не посылает ее к черту, она старается влезть к нему на колени. Ей бы, пожалуй, приятней было, чтоб на его месте был ее родной дядя или друг отца, но все-таки она ластится к тому, кто часто сидит рядом с ней, даже если это толстый боров в очках.
— Эх! — восклицает он, вставая, подходя ко мне и размахивая руками. Мне скажут: «А если ты не вернешься с войны?» Я отвечу: «Ну, брат, тогда крышка: ни тебе Клотильды, ни любви! Когда-нибудь тебя заменит в ее сердце другой. Ничего не поделаешь: она тебя забудет, на твоем месте появится другой, она начнет новую жизнь. Да, если я не вернусь…»
Он добродушно смеется.
— Но я определенно решил вернуться! Да, уж для этого надо быть боевым. А не то!.. Надо быть боевым, — повторяет он серьезней. — А не то, если даже придется иметь дело со святыми или ангелами, в конце концов проиграешь. Такова жизнь. Но я боевой.
Он опять смеется.
— Меня не запугаешь.
Я тоже встаю и хлопаю его по плечу.
— Ты прав! Все это кончится!
Он потирает руки. Он все говорит, говорит:
— Да, черт подери! Все это кончится! Будь благонадежен! Знаю, немало придется поработать, чтоб это кончилось, и еще больше потом, когда это кончится. Придется повозиться, поработать. Да и не только руками.
Придется построить все заново. Что ж, построим. Дом? Погиб. Сад? От него ничего не осталось. Ну что ж, построим новый дом. Разобьем новый сад. Чем меньше осталось, тем больше сделаем. Ведь это и есть жизнь, и мы живем, чтоб строить заново, правда? Мы восстановим и нашу семейную жизнь, восстановим дни, восстановим ночи.
И другие тоже. Все восстановят свою семью. Знаешь, что я тебе скажу? Это, может быть, придет скорей, чем кажется…
Да, я отлично представляю себе, как Мадлен Вандаэр выйдет замуж за другого парня. Она вдова, но ведь она вдова уже полтора года. Ты думаешь, это пустяки, полтора года? Так долго, кажется, даже не носят траура! Но об этом забывают и говорят о вдове: «Это стерва!» И, в общем, требуют, чтобы она покончила с собой. Да ведь все люди забывают умерших, поневоле забывают. И ни мы, ни другие в этом не виноваты. Забывают. И все тут.
Когда я вдруг увидел Мадлен, когда я увидел, что она смеется, у меня глаза на лоб полезли, как будто ее муж был убит накануне. А ведь его, беднягу, укокошили уже давно. Уже давно, слишком давно. Мы уже не те. Но держись, надо вернуться домой, надо быть боевым! Мы будем сильными и заживем опять.
По дороге он посматривает на меня, подмигивает и, радуясь, что нашел новый довод, говорит:
— Я уже заранее знаю: после войны все жители Суше опять примутся за работу и заживут… Вот будут дела! Да вот, например, дядя Понс. Ну и чудак! Он был таким аккуратным, что подметал траву в своем саду щеткой из конского волоса или, стоя на коленях, подстригал траву ножницами. Ну что ж, он еще доставит себе это удовольствие! А тетка Имажинер! Она жила в домишке на краю деревни, близ замка Карлер, толстая бабища; она как будто катилась по земле, словно у нее под юбками были колесики. Каждый год она рожала детей. Исправно! Настоящий пулемет! Что ж, она опять займется этим делом. Да еще как!
Он останавливается, размышляет, чуть улыбается и почти про себя смущенно говорит:
— …Знаешь, что я тебе скажу, я заметил… Это не важно, конечно, но я заметил (это замечаешь сразу, даже когда об этом не думаешь): у нас стало чище, чем в мое время…
На земле поблескивают рельсы, затерянные в некошеной высохшей траве. Потерло показывает ногой на эту заброшенную колею, улыбается и говорит:
— Это наша железная дорога. Узкоколейка. Черепаха. Наш поезд не торопился! Он полз медленно! За ним бы поспела улитка. Что ж, мы дорогу восстановим. Но поезд, наверно, не пойдет быстрей. Это ему воспрещается!
Мы поднимаемся на вершину; Потерло оборачивается и в последний раз глядит на истерзанные места, где мы побывали. Еще отчетливей, чем недавно, деревня на расстоянии как будто воссоздается среди сломанных деревьев, похожих на молодые ростки. Еще больше, чем недавно, хорошая погода придает этим бело-розовым грудам видимость жизни и даже подобие мысли. Даже камни преображаются и оживают. Красота лучей возвещает и показывает будущее. На лице солдата появляется отсвет этого возрождения. Весна и надежда вызывают на его лице улыбку; его розовые щеки, ясные голубые глаза и золотистые ресницы как будто свежевыкрашены.
Мы спускаемся в ход сообщения. Туда проникает солнечный свет. Траншея светлая, сухая, гулкая. Я любуюсь ее прекрасной геометрической формой и глубиной, гладкими стенами, отполированными лопатой, и мне радостно слышать отчетливый звук наших шагов по твердому грунту или дощатому настилу.
Я смотрю на часы. Девять часов. В стекле отражается розово-голубое небо и тонкие очертания кустарников, растущих по краям траншеи.