различил ни с чем не сравнимую мелодию «Перепелки на заре». Он прибежал на кухню, сел за стол и, даже не поздоровавшись, решительно сказал:
— Миссис Абегг. Я должен вам кое-что сказать.
И он рассказал ей все.
Вдова несколько смутилась, но не была склонна драматизировать события.
— По крайней мере, мы избавились от «Благоухающих цветов».
— Нет.
— Как — нет?
— Они звучат одновременно.
— «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»?
— Да, и то и другое вместе. Два разных оркестра.
— О боже.
Очевидно, никто, кроме Пекиша, не мог услышать тот потрясающий концерт. Впрочем, миссис Абегг попробовала в виде эксперимента приложить ухо к голове Пекиша — но убедилась, что не слышит ни ноты. Весь этот шум звучал внутри.
Не каждый мог бы вынести такую жизнь, когда в голове одновременно звучат «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»: но такой человек, как Пекиш, мог. Дело в том, однако, что в последующие двадцать дней к ним не замедлили присоединиться, а впоследствии почти каждый день присоединялись все новые мелодии: «Времена возвращаются», «Темная ночь», «Милая Мэри, где ты?», «Считай деньги и пой», «Капуста и слезы», «Гимн короне» и «Ни за что на свете не приду я, нет». Когда, на восходе двадцать первого дня, на горизонте замаячила непереносимая мелодия «Гоп, гоп, лошадка скачет», Пекиш сдался и отказался встать с постели. Эта нелепая симфония сотрясала его тело. День за днем она выпивала его соки, она съедала его на глазах. Вдова Абегг целыми часами сидела рядом с его постелью, не зная, что делать. Все по очереди приходили его проведать, но никто не знал, что сказать. На свете есть столько разных болезней, но что это была за болезнь, черт побери? От несуществующих болезней нет средств.
В общем, в голове у Пекиша разразилась музыка. И с этим невозможно было справиться. Нельзя жить с пятнадцатью оркестрами, день-деньской звучащими в голове. Они не дают тебе спать, не дают говорить, есть, смеяться. И ты уже ни на что не способен. Ты живешь и просто пытаешься противостоять. Что еще ты можешь сделать? Вот Пекиш и жил, пытаясь противостоять.
Но однажды ночью он встал и, шатаясь, дошел до комнаты миссис Абегг. Тихо открыл дверь, подошел к кровати и улегся рядом с ней. Вокруг не раздавалось ни звука. Только не для него. Он заговорил очень тихо, но она все слышала:
— Они начинают фальшивить. Они пьяны. Просто вдребезги пьяны.
Она много чего хотела сказать ему в ответ, вдова Абегг. Но когда тебя охватывает сумасшедшее желание расплакаться, оно охватывает тебя полностью, и ты не в силах его остановить, ты ни слова не можешь из себя выдавить, слова застревают у тебя в горле, и ты проглатываешь их снова, задыхаясь от рыдания, и они гибнут от этих глупейших слез. Проклятье. И ты так много хочешь сказать... Но так и не можешь произнести ни слова. Что может быть хуже этого?
Когда хоронили Пекиша, в Квиннипаке, совершенно естественно, решили не играть ни одной ноты. В полнейшей тишине деревянный гроб пронесли по городу на своих плечах те, кто был самой низкой октавой гуманофона. «Пусть земля тебе будет пухом, каким и ты был для нее», — проговорил падре Обри. И земля ответила: «Да будет так».
4
...и так, страница за страницей, она дошла до конца. Читала она медленно.
Сидя рядом, старая-старая женщина смотрела прямо перед собой незрячими глазами и слушала.
Она прочитала последние строчки.
Прочитала последнее слово.
Последнее слово было: Америка.
Молчание.
— Продолжай, Джун. Ты не против?
Джун оторвала взгляд от книги. Впереди простирались километры холмов, потом — гряда скал, потом — море, пляж, за ним — лес, еще лес, а за ним — широкая долина, потом — дорога, потом — Квиннипак, потом — дом мистера Райла и в нем — мистер Райл.
Она закрыла книгу.
Перевернула ее.
Снова открыла на первой странице и сказала:
— Нет.
Без всякого сожаления. Нужно представить себе, как она, без всякого сожаления, сказала:
— Нет.
Часть седьмая
Вначале капитан Абегг сбрасывал китель и брюки, и мы занимались любовью. Он встречал меня на палубе, улыбался мне, и я спускалась в каюту. Он приходил через некоторое время. Когда все кончалось, он иногда оставался. Рассказывал мне о себе. Спрашивал, не хочу ли я чего. Сейчас все по- другому. Он входит и даже уже не раздевается. Просовывает мне руки под одежду, чтобы возбудиться, потом усаживает меня на кровать и расстегивает брюки. И так стоит передо мной. Мастурбирует и потом вставляет мне в рот. Все это не было бы так противно, если бы он по крайней мере молчал. Но ему обязательно надо поговорить. Он не заводится, если молчит. «Тебе нравится, шлюха? Ну так соси, мерзкая сука, глотай, получай свой кайф, тупая шлюха». Что за манера такая — называть шлюхой женщину, которая делает тебе минет. Что это значит? Я сама знаю, что я — шлюха. Есть тысячи способов пересечь океан, не платя за билет. Я выбрала этот — брать в рот член капитана Карла Абегга. Взаимовыгодный обмен. Он имеет мое тело, я — каюту его проклятого корабля. Рано или поздно корабль пристанет к берегу и все закончится. Вся эта грязь. Наконец он кончает. Издает какое-то подобие рычания, и рот мой наполняется спермой. У нее ужасный вкус. Совсем не как у Тулла. У Тулла вкус был приятный. К тому же он меня любил, и это был Тулл. И вот я встаю и иду в туалет, чтобы выплюнуть все это, изо всех сил сдерживая рвоту. Иногда, когда я возвращаюсь, капитана уже нет. Он уходит, не сказав ни слова. И тогда я думаю: «Ну вот и все, на этот раз — все», и я сворачиваюсь калачиком на кровати и плыву в Квиннипак. Это Тулл мне так сказал. Ехать в Квиннипак, жить в Квиннипаке, бежать в Квиннипак. Я его спрашивала то и дело: «Где ты был, тебя все искали?» А он отвечал: «Я заскочил в Квиннипак». Это как бы игра была такая. Очень помогает, когда на душе мерзко и никак от этого не избавиться. И тогда ты сворачиваешься где-нибудь калачиком, закрываешь глаза и начинаешь придумывать разные истории. И это помогает. Но придумывать нужно хорошо. Со всеми подробностями. И слова, которые произносятся, и цвета, и звуки. Все. И тогда вся мерзость постепенно уходит. Потом, конечно же, она опять вернется, но пока, на некоторое время, ты от нее избавлен. В первый раз, когда его схватили, Тулла, его отправили на каторгу в фургоне. Там было маленькое окошечко. Тулл боялся каторги. Он смотрел в окошко и чувствовал, что умирает. Они проехали перекресток, и на краю дороги он увидел стрелку, указывающую путь к городку. И Тулл прочитал: Квиннипак. Для того, кто отправляется на каторгу, увидеть вдруг стрелку, указывающую куда-то, должно быть, словно увидеть бесконечность. Что бы там ни было, там была жизнь, а не каторга. И вот, это название отпечаталось у него в памяти. Когда он освободился, он сильно изменился. Он постарел. А я все равно ждала его. Я сказала ему, что люблю его как прежде и мы могли бы начать все сначала. Но не так-то просто выбраться из этого дерьма. Когда вокруг нищета, она ни на миг не оставляет тебя. Мы практически выросли вместе, я и Тулл, в том омерзительном квартале. В детстве мы жили рядом. Мы соорудили себе длинную трубу из бумаги и по вечерам высовывались из окна и переговаривались через нее: так мы рассказывали друг другу секреты. Когда они у нас заканчивались, мы начинали их выдумывать. В общем, это был наш с ним мир. Всегда. Когда Тулл вернулся с каторги, он пошел работать на какую-то особую стройку: там укладывали рельсы для железной дороги. Странно как-то. Я работала в магазине у Андерсона. Потом старик умер, и все пошло прахом. Смешно сказать, но что мне по-настоящему нравилось, так это петь. У меня