себя любимой.
Казалось, это было только вчера – она мысленно видела отца, с его длинными, неудобно подогнутыми ногами, сидящего в маленьком белом креслице с цветками анютиных глазок на обивке. Он был невероятно высокий, однако умудрялся очень ловко удерживать фарфоровую чашечку с блюдцем на своих худых коленях и есть при этом сандвичи с огурцами, слегка оттопырив изящный палец.
Он научил свою дочку чувствовать красоту цветов и деревьев, птичьей песни и сияния летнего неба. У него было чутье на то, что справедливо и что нет, и на то, что представляло для него истинную ценность.
Случалось, они гуляли вместе с Эми, и отец, покачивая темноволосой головой, говорил с недоумением, что никогда не мог понять, как это люди, глядя на цветущую розу, на красные клены, меняющие цвет своих листьев, или слушая утреннюю песню скворца, могут усомниться в существовании Бога. У него было такое же удивленное лицо всякий раз, когда он смотрел на Эми или на ее мать, – словно он никак не мог поверить, что они и в самом деле существуют.
С матерью Эми чувствовала себя уверенной, защищенной. Та как-то умела угадывать, когда девочка нуждалась в ласке, в добром совете или просто в утешающем, нежном касании руки. Ей достаточно было взглянуть на дочку, чтобы заметить, что той нездоровится. Ей даже не требовалось для этого касаться ее лба рукой или губами.
Сколько раз, бывало, Эми, почувствовав, что проголодалась, оборачивалась и видела мать, уже стоявшую у дверей ее комнаты с вазочкой, полной фруктов, или с тарелочкой булочек к чаю. Мать всегда находила предлог, чтобы войти в спальню Эми буквально за минуту до того, как девочка ощущала, что валится с ног от усталости. В мгновение ока Эми оказывалась переодетой в ночную рубашку и лежала под одеялом в своей теплой, уютной кроватке, а мать в это время гасила свет и желала ей доброй ночи таким мелодичным и ласковым голосом, словно он доносился с небес.
Эми еще не было семи, когда они с матерью увидели куклу с чудесным приданым в витрине универсального магазина Шварца. Эми помнила, как вставала на цыпочки, пытаясь разглядеть, что там внутри.
Витрина от ее дыхания затуманилась, так как девочка прижималась носиком к льдистому, холодному стеклу, и мама тогда наклонилась – лицо у нее было улыбчивое, нежное – и вытерла затуманенное стекло своим прекрасным кружевным платочком, так чтобы Эми могла спокойно разглядывать все, что в витрине. Они простояли там не менее получаса, и снег падал на их меховые муфты и на воротники бархатных пальто. Но мать ни разу не поторопила ее, давая Эми наглядеться вволю.
В тот год на Рождество Эми, открывая одну за другой коробки с подарками, находила в них кукольную одежду – но не ту, что была тогда в витрине магазина игрушек, а бархатные, отделанные парчой платья, крохотные шляпки с бантиками и перьями и даже маленькие бархатные сумочки с шелковыми шнурочками – все это было точь-в-точь как кукольная одежда из магазина, и все это мать Эми сделала своими собственными руками.
Родителям ее ничего не стоило купить эту одежду в магазине – у отца и тогда уже было достаточно денег, – но они не сделали этого. Мать потратила много времени, чтобы сшить это приданое для куклы дочки, и оттого оно было для Эми дороже, чем все капиталы во всех банках Манхэттена. В каждой жемчужинке, в каждой ленте и сборочке была любовь ее матери.
Однако с какой бы нежностью Эми ни вспоминала эти радостные, светлые годы, родители ее все-таки совершили ошибку: они никогда не выпускали свою дочь за порог того мира, который сами же для нее создали, – того, где ее берегли и любили, где девочку учили быть доброй, любить, мыслить самостоятельно – ценностям, ничего общего не имевшим с деньгами.
Детство Эми было особым миром – миром, который внезапно, в одно трагическое мгновение, рухнул. Потому что, когда ее родители умерли, тот мир, который она знала, погиб вместе с ними.
Эми осталась на попечении опекунов – людей деловых, практичных, распоряжавшихся ее состоянием и совершенно чужих ей. Отец ее, быть может, и доверял им, но для нее они были не более чем представителями закона, которые не могут понять, что значит для молоденькой девушки внезапно остаться совершенно одной в целом мире. Вот они и отправляли ее в Мэн каждое лето в июне.
Эми замолкала, робела и чувствовала себя не в своей тарелке всякий раз, как попадала в большую компанию, особенно в общество, которое каждое лето бежало от жары и тесноты переполненных городов на востоке страны к приволью и прохладе побережья Мэна. Для них ценность представляли только капиталы в банке, имущество – все, что имело определенную стоимость; критерием всего были деньги. Главным было имя, «марка» – шла ли речь о старинном, почтенном семействе или о модном, дорогом туалете.
Эми всегда отличалась от окружающих – ведь те были на месте, в своей стихии, они были неотъемлемым ее дополнением, словно гостиная, декорированная изящно, в мягких, пастельных тонах. Эми среди них чувствовала себя чужой, словно ярко-красное пятно в комнате среди приглушенного бледно-розового.
И все-таки что-то, как будто по волшебству, изменилось после катания на лодке среди ярко-алых цветов в тот чудный июньский день. Эми словно бы стала частичкой кого-то. Исподволь, постепенно она вновь начала обретать прежнее ощущение надежности, защищенности. И сердцем и умом она верила, что имя де Пайстер поднимет ее в глазах окружающих, смоет с нее печать буржуазных, не так давно заработанных капиталов. Она больше не будет кричащим ярко-красным пятном. Благодаря Уильяму, прекрасному, сильному Уильяму, Эми скоро приобретет бледно-розовый цвет, такой же приглушенный, изящный, как и у всех окружающих.
Для нее дни, подобные этой последней субботе августа, были точно искры, рождавшие те удивительные события, которые в корне меняют всю жизнь человека. В такой же день, как сегодня, одно из заветных желаний Эми исполнилось.
Девушка с неохотой отвернулась от теплых солнечных лучей и взглянула на море – сине- зеленое и спокойное. Там, далеко, на самом севере, темным силуэтом на фоне васильково- синего неба выделялся остров. На мгновение этот суровый скалистый остров показался ей