здесь лет тридцать спустя после того, как он, «спускаясь со ступенек Санта-Кроче… испытал яростное сердцебиение», после того, как в нем «жизненные силы… иссякли» и он «шел в постоянном страхе упасть». Мы ведь хотим не только оставаться собой до конца, но и умереть в соответствии со своими ожиданиями? Стендалю выпало такое счастье. Пережив первый удар, он написал: «Полагаю, нет ничего смехотворного в том, чтобы упасть замертво на улице, коль скоро делается это ненамеренно». 22 марта 1842 года, отужинав в министерстве иностранных дел, несмехотворный конец, которого он искал, настиг его на мостовой рю Нёв- де-Капуцин. На его могиле написали «Арриго Бейль, миланец» — упрек французам, его не читавшим, и дань городу, где даже запах конского навоза трогал его чуть не до слез. И как человек, неплохо подготовившийся к смерти (он написал двадцать одно завещание), Стендаль сочинил и собственную эпитафию:
В нескольких шагах лежат братья Гонкур. «Два имени, под каждым даты жизни, они думали, этого будет достаточно.
В 2004 году у Гонкуров появился сосед. Старую могилу, срок аренды которой уже вышел, сменили новой с блестящим, черного мрамора надгробием, на котором возвышается скульптурный портрет — бюст ее обитателя. Новосела зовут Маргарет Келли-Лейбовиц, профессиональный псевдоним — мисс Блюбелл; это англичанка, которая обучила не одно поколение девиц в перьях, атлетического сложения и метр восемьдесят ростом крутить и вскидывать ножки перед похотливыми моноклями. На случай, если вы усомнитесь в ее значении, все четыре награды, которых она удостоилась — включая орден Почетного легиона, — высечены в черном мраморе, пусть и рукой дилетанта, зато в натуральную величину. Крайне разборчивые, глубоко консервативные, ненавидящие богему эстеты — рядом с парвеню, руководившей танцевальной труппой кабаре Лидо (и, очевидно, не считавшей, что ее имени будет достаточно)? Это, наверно, снижает планку здешних мест:
Когда хоронили Эдмона, на котором оборвался род Гонкуров, Золя произнес надгробную речь. Шесть лет спустя он, в свою очередь, упокоился здесь же, в могиле настолько пышной, насколько скромной была гонкуровская. Бедный мальчик из Экса, заставивший фамилию своего отца, итальянского эмигранта, звенеть по всей Европе, был похоронен под богатым, в стиле ар-нуво, завитком красновато-коричневого мрамора. Венчает его бюст писателя, который изображен таким свирепым, будто охраняет не только свой гроб и писательское наследие, но и все кладбище. Однако слава Золя была слишком велика, чтобы оставить его в покое даже посмертно. Всего через шесть лет французское правительство выкопало его тело, чтобы перезахоронить в Пантеоне. И здесь нам уже сложно будет отказать смерти в иронии. Представьте себе Александрин, которая выжила в ту ночь, когда по вине забитой трубы камина они надышались угаром. Вдовство ее длилось двадцать три года. Шесть из них она приходила к мужу на зеленый, прелестный Монмартр; а следующие семнадцать ей пришлось таскаться в холодный гулкий Пантеон. Потом и Александрин умерла. Но пантеоны созданы для знаменитостей, а не для их вдов, поэтому ее похоронили — о чем она наверняка знала заранее — в освободившейся могиле. А потом, в свою очередь, к мадам Александрин присоединились ее дети, а потом и внуки; всех их затолкали в склеп, покинутый патриархом, который и был причиной его, склепа, великолепия.
Мы живем, мы умираем, нас помнят — стоило бы сказать «только не запомните меня правильно», — нас забывают. Для писателей процесс забвения не имеет четких границ. «Что писателю лучше — забвение до смерти или смерть до забвения?» «Забытый писатель» — понятие относительное, оно может означать: вышедший из моды, исчерпавший себя, шитый белыми нитками, отвергнутый, воспринимаемый потомками как слишком поверхностный — или, если уж на то пошло, слишком высокопарный, слишком
Мой последний читатель: есть соблазн пуститься с ним или с ней в сентиментальные нежности (если местоимения «он» и «она» по-прежнему будут употребимы в мире, где видами правит эволюция). На самом деле я как раз собирался выйти на авторский поклон с благодарностью последней паре глаз — если и глаза тоже не эволюционировали, — пробежавших эту книгу, эту страницу, эту строчку. Как вдруг здравый смысл остановил меня: твой последний читатель — это по определению тот, кто никому не посоветует твою книгу. Ах ты сволочь! Не угодил, значит? Тебе, значит, больше по вкусу эта банальщина, что пользуется такой популярностью в ваш поверхностный век (и/или тяжеловесный бред, из-за которого я кажусь тебе банальным)? Я уже собрался было оплакивать твой уход, но, слава богу, быстро передумал. Так значит, ты и впрямь никому не станешь рекомендовать мою книгу? Неужели дух твой настолько низок, а мысли настолько праздны, что ты уже не способен на здравое критическое суждение? Тогда ты меня не заслуживаешь. Съебись в туман и сдохни. Да-да,
Я сам уже много лет как съебался в туман и сдох, хотя не могу пока сказать отчего или, как Стендаль, предсказать. У меня было предположение, что родители последним контрольным звонком предопределили мой конец; но нельзя всегда полагаться на родителей, тем более когда они уже умерли. Мэри Уэсли, к неудовольствию моего терапевта, рассчитывала на прославленный семейный талант к скоропостижной кончине — дохнуть на лету, как муха при исполнении Пятнадцатого квартета Шостаковича. Однако, когда время пришло, она обнаружила, что родственники пренебрегли ее желанием и не передали ей это наследственное умение или везенье. Вместо этого она умирала, и куда дольше, чем хотелось