думал я, дома особенно не поспишь, думал я, потом до меня дошло, что это, скорее всего, сосед, Эстер сегодня до двух, значит, у меня еще целый час. И я стал обыскивать ванную, хотя знал ее лучше, чем ванную у себя дома. Я просмотрел все, начиная от стаканчика для полоскания зубов и кончая коробками с тампонами, одного я так и не понял: что же, в сущности, я ищу и, если я что-то найду, что от этого изменится. Смогу ли я позабыть пальцы, которые цепляются за мои лопатки, угрюмый стук пишущей машинки на рассвете, позабыть о страхе, с которым я сжимал ручку двери операционной и уже был готов ворваться, закричать им, прекратите немедленно, поскольку знал, что ей тоже страшно. Не важно: доброкачественная или злокачественная, только не прикасайтесь к ее матке своими резиновыми перчатками и не выбрасывайте ничего в мусорную корзину. Что бы я ни нашел, я буду помнить эхо, задыхающееся среди скал Ирхаш, суровый взгляд смотрительницы Музея изящных искусств и обуглившуюся яичницу, думал я. Внезапно я вспомнил, что одну сумку просмотрел недостаточно внимательно, я вернулся в прихожую и достал черный ридикюль, я извлекал оттуда смятые бумажные носовые платки и использованные автобусные билеты, как вдруг что-то обожгло мне затылок, и я почувствовал, что сгораю со стыда.
— Я пришла только за этим, — сказала она и взяла со стола рукопись моей книги. — Когда закончишь, закрой дверь.
Я запер дверь и кинул ключ в почтовый ящик. Я думал, у меня не хватит смелости показаться ей на глаза, но больше трех дней я не выдержал. До вечера я слонялся перед библиотекой, вместо цветов я принес в кармане пару перчаток из овечьей кожи. Как ни странно, они не были театральным реквизитом, а вместе со скрипкой, тремя серебряными ложечками, одним позднеромантическим пейзажем и несколькими выцветшими фотографиями достались нам в наследство от древней дотрианонской Венгрии Вееров. Я не знал, кто была эта Э. В., чью монограмму выгравировали на оленьей коже и на бирках, чтобы уж не было никакого урона господскому добру, если вдруг под господским деревом пастух заснет и клейменное животное потеряется. Словом, я не знал, кто была эта Э. В., только знал, что отдам всю дотрианонскую Венгрию за прощение женщины по имени Эстер Веер. Наконец она появилась в дверях, а я, позабыв про эти несчастные перчатки, молча развернулся, чтобы уйти, во мне уже не было ни стыда, ни сочувствия, только холодное равнодушие, для которого ничего не значили ни обуглившаяся яичница, ни рука, сжимающая ручку двери операционной. Я успел дойти до Кольцевого проспекта, когда она сзади схватила меня за руку и развернула, словно какую-то тряпичную куклу.
— Ты забыл это, — сказала она, вложила мне в руку ключ и бросилась прочь. Я стоял один посреди улицы и смотрел, как она перебегает на красный, чтобы успеть на трамвай.
Впервые после отъезда Юдит я ревел, рыдал на углу проспекта Ленина и проспекта Народной Республики, с элзеттовским ключом в руке, по сравнению с которым ключ “Петер” — жалкая подделка, дурацкий амбарный ключ. Да, я чувствовал, что если есть на земле ад, то он находится в Венгерской Народной Республике с эпицентром на проспекте Ленина, а глиняное месиво в недрах земли, под желтой веткой метро — это сущий рай, блаженное царство милости Господней.
— Ты ничего не найдешь в моих ящиках. Ничего, понял?
— Понял. Но я, в отличие от тебя, все…
— Это твои проблемы. И ты тоже не все рассказываешь. А я ненавижу ложь, поэтому не вынуждай меня лгать. Меня не изнасиловал отец, я не была шлюхой и у меня нет любовников. Думаю, это тебя интересовало.
— Я только хотел узнать…
— Я именно та, кого ты знаешь — с тех пор как ты меня знаешь, — сказала она, натянула овечьи перчатки Э. В. и начала расстегивать на мне рубашку.
На основании каких-то архивных документов она попыталась составить семейное древо Вееров, чтобы к Рождеству я сделал маме приятный сюрприз, хотя нельзя наверняка угадать, чему может обрадоваться безумная. В прошлой жизни одна Юдит знала, что наверняка понравится нашей матери.
— Подари ей свои картины, — сказала она. После Моисея я вошел во вкус и время от времени рисовал картины размером с лист почтовой бумаги, я орудовал всем, что попадалось мне под руку, даже маминой помадой или лаком для ногтей. Иногда я клал на бумагу столько краски, что рисунки казались рельефными. Признаться, я делал это не специально, просто я не умел толком рисовать, и мне приходилось много раз все замазывать, пока не получалось то, что задумал, а потом я фиксировал рисунок лаком для волос. Мне нравились мои картины, хотя подписи были важнее. “Животное, спасающееся бегством с герба”, “Молодой резчик впечатлений”, “Если есть Бог, зачем тогда я?” и тому подобное.
— Она сама купит себе духи. Подари маме свои картины, — сказала она.
— Я испорчу нам Рождество, — сказал я.
— Ошибаешься. Уверена, ей очень понравится.
— То, что тебе они нравятся, еще ничего не означает.
— Чего ты боишься?
— Я не боюсь. Только она рассердится.
— Я лучше знаю. Ну ради меня, — сказала она и взяла альбом, и мы вдвоем выбирали картины, и остановились на подписи “Уроды и их родители”, поскольку Юдит считала, что эта подпись подходит нашей матери больше, чем остальные.
На площади Кальвина под рекламой “Фабулона” стояли елки, утопая в слякоти, казалось, будто лес приехал в город на экскурсию, а продавец ругался отборными словами — что за дела, все покупают в последний момент, а ему еще возвращаться домой в Бичку. Одна старушка сказала, так дешевле. Вчера вы спокойно могли продать метровую за сотню. И тогда, молодой человек, вам бы не пришлось ругаться на чем свет стоит. Вы только представьте, в сорок четвертом мы встречали Рождество в подвале, но даже в те трудные голодные годы у людей не хватало наглости просить цену четырех мешков картошки за одну еловую ветку, наоборот, Фрици Берек-младший сказал, что он потом все подсчитает, если живы останемся, и пожелал нам счастливого Рождества. А продавец сказал, он был таким же идиотом, как и вы, а сейчас извольте шаркать домой — рулет подгорает, и затем приставил к измерительной рейке дерево, которое я выбрал.
— Двести шестьдесят, — сказал он.
— Два с половиной метра, — сказал я.
— Десять за шпагат, — сказал он.
— Тогда не надо шпагата, — сказал я.
Когда я притащил елку домой, из меня отовсюду торчали веточки. Пока Юдит вытаскивала хвою у меня из волос, я попросил ее срочно придумать какой-то другой вариант подарка. Когда мама увидит мои рисунки, у нее случится припадок ярости. Я не хочу, чтобы она уходила из дома в рождественский вечер только потому, что у меня больное воображение. Но Юдит сказала, ты не знаешь нашу маму, а за твое больное воображение я тебе подарю Страдивари. Затем я отыскал топорик и обтесал ствол дерева, чтобы оно вошло в подставку. Когда мы зажгли свечи и мама взяла сверток с подарком, меня чуть не стошнило, словно я съел червивого мяса. Я думал, сейчас не выдержу и опрокину рождественскую елку, а пока они одергивают шторы, я убью эту дрянь, потому что она просто дрянь, или плюну ей прямо в лицо.
— Это что-то потрясающее, Я и не знала, что ты такой способный, сынок. Ну а подписи, они же гениальны. Я договорюсь, чтобы тебя взяли в художественное училище, — сказала