— Послушайте, маэстро! — вскричал он. — Да-да, я к вам обращаюсь. Скажите откровенно: хоть на что-нибудь лабухи ваши способны?
Не только вызывающе — неприкрыто грубо прозвучала эта жаргонная кличка. Настолько грубо, что многих передернуло.
Заметно растерявшись, дирижер повторил, что нельзя винить оркестрантов: ноты едва успели расписать по инструментам, и мыслимо ли вот так — без единой репетиции, с листа.
— А что же можете другое предложить? — перебил Сагайдачный. — Премьеру перенести на неделю-другую? Или же новый состав оркестра подобрать? Ладно! Начнем сначала! Не моя вина, если в третий раз придется танцевать от печки!
На этот раз, к счастью, все обошлось благополучно, и Сагайдачный, впервые разгладив лоб, собрался было отпустить артистов. Помешал неожиданный шум: из оркестровой раковины на манеж устремился один из музыкантов.
— Кто вам позволил оскорбительный этот тон? — крикнул он Сагайдачному. — Кто вам позволил?
Это произошло неожиданно, и все вокруг замерли.
— Что такое? — переспросил, прищурясь, Сагайдачный. Казалось, он был и впрямь удивлен, но тут же черты лица сделались жесткими, напряженными. — В чем дело?
Что такое?
Музыкант — немолодой, сутулый, нервически сжавший кулаки — что-то еще намеревался сказать, но ничего не смог: мешала одышка.
— Ну и ну! — громко сказал Сагайдачный, как будто со всеми вокруг делясь своим несказанным удивлением. — Ишь чистоплюй какой выискался!
Артисты не откликнулись на эти слова. Они стояли не только молча, но и заметно насупясь. И даже Вершинин, обычно до безотказности услужливый по отношению к своему патрону, на этот раз предпочел стушеваться, схорониться подальше за спины товарищей.
— Ничего себе, занятная ситуация! — повысил Сагайдачный голос. — Мы все тут стараемся, без остатка силы вкладываем, а этот…
Фразу окончить не успел. Точно догадавшись, какого она может быть характера, белесый и остроносый юноша (прежде Сагайдачному не приходилось видеть Жарикова) быстро вышел вперед и заслонил собой музыканта. И остальная молодежь громко, негодующе зашумела.
Все это заняло считанные мгновения. Анна опять увидела Казарина и как он смотрит на происходящее — все равно как учтивый гость, старающийся сделать вид, что не замечает непорядок в том доме, куда приглашен. Повинуясь неодолимому порыву, Анна шагнула вперед. Она хотела остановить, удержать, образумить мужа. И Сагайдачный увидел ее, поднял руку — не то угрожающим, не то предостерегающим жестом. Снова взрыв голосов — взволнованных, протестующих, спорящих, возмущенных. И неожиданный своим спокойствием голос Костюченко (никто не заметил, когда директор появился в зале):
— Тихо, товарищи!
Примолкли. Костюченко прошел вперед.
— Вы, кажется, успели закончить репетицию? — осведомился он у Сагайдачного. — Если так, пусть товарищи артисты отдыхают, а мы с вами. Нам надо поговорить,
Сергей Сергеевич!
Они вдвоем покинули зал, прошли в директорский кабинет, и там, пригласив Сагайдачного сесть, Костюченко спросил его напрямик:
— Что произошло?
— Да ничего особенного.
— А все же?
— Ничего особенного, — повторил Сагайдачный. И чуть улыбнулся: — Стоит ли вам, товарищ директор, так близко к сердцу принимать? Если я взялся за пролог — уж как-нибудь, вас не утруждая, сам справлюсь!
При этом поднялся, давая понять, что говорить больше не о чем. Нет, Костюченко не согласился.
— Садитесь, — пригласил он снова, и на этот раз приглашение прозвучало с такой настойчивостью, что Сагайдачный не стал перечить.
— Слушаю вас, — сказал он, стараясь не выдать свое раздражение.
— Да нет, Сергей Сергеевич. Лучше мне вас послушать. Как вы считаете: почему артисты пришли в такое возбуждение?
— Ах, вот вы о чем. Пустяковый случай. Одного музыканта пришлось повоспитывать.
— Повоспитывать? — переспросил Костюченко. — Но разве грубое оскорбление подходит для воспитания?
Теперь Сагайдачный понял: как видно, директор был свидетелем того, что разыгралось на манеже. Ишь каков. Изображает тихоню, а сам норовит во все вокруг вмешиваться. Мало ему собственных дел.
— Я, конечно, понимаю, товарищ директор, — с усмешкой отозвался Сагайдачный. — В систему нашу вы пришли недавно, многое для вас в новинку. Потому и хочу посоветовать: не обращайте сугубого внимания. Такой уж в цирке у нас народ: пошумит, поволнуется, а затем, глядишь, как ни в чем не бывало. Снова все в порядке!
— Вы так думаете?
— Определенно. Вы, возможно, не все еще знаете.
— Действительно, не все мне еще известно, — согласился Костюченко. — И все же одно я знаю твердо. Знаю, что в цирке трудятся такие же советские люди, как и везде. И если это так. Завтра у вас на какой час назначена репетиция?
— Так же, как и нынче. Начнем в одиннадцать.
— Вот и хорошо, — кивнул Костюченко. — Небольшое отступление займет у вас совсем мало времени. Я думаю, вам лучше всего с этого и начать: объяснить товарищам, что нервы подвели, что сами сознаете недопустимость.
Сагайдачный как сидел, так вместе с креслом и отодвинулся от стола:
— Это вы что же предлагаете? Чтоб я извинения принес?
— Называйте как хотите. Вы сами должны понимать.
На этот раз Сагайдачный не только поднялся, но и смерил Костюченко откровенно вызывающим взглядом:
— Не надо смешить меня. Еще не родился тот человек, тот, понимаете, который…
— Сергей Сергеевич! Речь идет не о том человеке, а о вас, персонально о вас. Могу уточнить — о чести заслуженного советского артиста!
Обычно Сагайдачный умел собой владеть. Однако в тех редких случаях, когда утрачивал внутреннюю узду, ничто уже не могло его остановить. Так и сейчас. Не только пестро, но и красно сделалось у него перед глазами.
— Понятно, товарищ директор. Все понятно. Что ж, если точка зрения ваша такова. Все в вашей власти.
Сделайте милость — снимайте мой аттракцион с программы!
Они стояли друг против друга: разъяренный Сагайдачный и внешне ни в чем не утративший выдержки Костюченко.
— Значит, так, — проговорил он, будто не услыхав угрозы Сагайдачного. — Значит, завтрашняя ваша репетиция с одиннадцати утра. Не сомневаюсь, товарищи и выслушают вас, и поймут. Всего хорошего, Сергей Сергеевич. До завтра!