конечно же! Молодость — это самая звонкая, певучая пора жизни. Я ничуть не сомневаюсь: голос ваш звучит как флейта, как скрипка, как сладчайшая трель соловья. Пойте же! Пойте!
И я запел.
Потом танцевал.
Перепрыгивал бурлящий поток.
Отбивался от нещадно жалящих пчел.
Пытался спастись от тропического ливня.
Зал потрясенно наблюдал мою вынужденную импровизацию. Я же молил небеса об одном: «Скорее бы это кончилось! Скорее бы отпустил меня мучитель!» Дальнейшее, однако, оказалось еще ужаснее.
— Включите в зале свет! — приказал Орнальдо. — И опять обратился ко мне: — Посмотрите, спящий! Перед вами шумный и пестрый восточный базар. Каких только
нет на нем товаров! Идите же! Покупайте!
Сопровождаемый сотнями широко раскрытых глаз, я вынужден был сойти с эстрады в зал.
— Не правда ли, какой прекрасной шалью торгует эта женщина? — подсказал мне Орнальдо. — Вам нравится шаль? Спросите о цене!
Я повернулся к женщине. Это была всеми почитаемая заслуженная артистка. На ее плечах действительно лежала красивая шаль.
— Ско-олько, ско-олько сто-оит. — начал я, запинаясь.
Ответ артистки разобрать не смог: видимо, в этот момент и она испытывала сильнейшее душевное потрясение.
К счастью, тут, наконец, пришли на помощь сердобольные зрители.
— Хватит! — закричали они. — Смотрите, как побледнел. Довольно!
Орнальдо упорствовать не стал, тем более что на эстраде дожидались своей очереди еще несколько спящих.
Сразу после концерта я был приглашен в директорский кабинет. Обычно благоволивший ко мне директор Дома на этот раз был строг и официален.
— Вот что. Тут собрались члены правления, а ты у нас в молодежном активе. Изволь отвечать как на духу: в самом деле спал или только придуривался?
Мне очень хотелось облегчить душу чистосердечным признанием, объяснить, что все произошло случайно, что я и не помышлял обманывать. Но, тут же сообразив, какой позор обрушится на меня, я лишь потерянно прошептал:
— Не помню. Ничего не помню.
— Так-таки ничего? — инквизиторски переспросил директор: — И то не помнишь, как пел фальшиво, петухом? И то, как танцевал по-медвежьи?
— Ничего не помню.
Меня отпустили, и, выйдя из кабинета, я сразу оказался в окружении танцующих пар: субботний вечер завершался танцами в фойе.
Терзаемый нечистой совестью, все еще переживая только что учиненный мне допрос, я жаждал уединения и потому направился в небольшую комнату возле библиотеки: в поздний час она обычно пустовала. Здесь было темно, но я знал, что у окна стоит банкетка. Приблизившись, увидел: кто-то сидит.
— А-а, это вы! — встретил меня более чем знакомый голос. — Нет-нет, не уходите. Садитесь рядом.
Я присел на край банкетки. Орнальдо ко мне наклонился:
— Вероятно, вас только что допрашивали со всем возможным пристрастием, а вы отнекивались: не знаю, не помню? Угадал?
Я лишь кивнул в ответ.
Орнальдо подсел ко мне ближе. Даже в полутьме глаза его оставались пронзительными.
— Владимир Евсеевич Герцог аттестовал вас как преданного любителя цирка. Превосходная аттестация. Ну, а я — я родился при цирке, вырос в нем, да, пожалуй, и дня без цирка не проживу. Знаю, идут разговоры, что сеансы мои не имеют прямого отношения к искусству цирка. Допускаю, вскоре придется заняться другим. Что ж, это не единственное, с чем я могу выйти на манеж. Мы с вами еще встретимся! Обязательно встретимся!
Он поднялся с банкетки, кивнул прощально, но, дойдя до дверей, вдруг приостановился:
— Экая забывчивость! Чуть не забыл. Во время сеанса, не желая перечить залу, я только сделал вид, что разбудил вас. Ну, а теперь. Теперь проснитесь!
И сразу я испытал удивительное облегчение. Разом почувствовал себя освобожденным, раскованным, независимым. Таким и вышел вслед за Орнальдо в гостиные, все еще полные субботним весельем.
На площадке лестницы, ведущей в гардероб, снова повстречался с директором Дома, и взгляд его на этот раз показался мне не столько строгим, сколько просительным. «Неужели ты все еще упорствуешь? Неужели так и не откроешь правду?» — вопрошали директорские глаза.
Но что же мог я ответить, особенно теперь, когда Орнальдо разбудил меня вторично.
Вот и вся история. Согласитесь, история и впрямь загадочная. Как мне хотелось бы в точности знать — спал я тогда или нет. Однако боюсь, что так и не смогу разобраться в этом. Слишком много воды утекло.
НЕБЕЗЫЗВЕСТНЫЙ ВАМ КРАСКОМ
Весной тридцатого года, вскоре после того, как постановочная мастерская при Ленинградском цирке начала свою работу, из Москвы, из Центрального циркового управления, пришло письмо: «Для переоформления номера направляется артист А. Г. Устинов». К письму приложено было рекламное клише «бесстрашного гранатометателя Александра Ренно». Статный офицер, изображенный на клише, блистал морской парадной формой. Одной рукой отдавая честь, другую он держал на кортике. Великолепны были усы — густые, нафабренные, воинственно нацеленные вверх.
День спустя появился сам Устинов. Ни малейшего сходства с рекламным изображением. И возрастом значительно старше, и вид потертый, и усы обвислые.
— Вот я и прибыл. К вам, значит, прибыл — проговорил он с запинкой.
— М-да-а! — озабоченно протянул Кузнецов после первой встречи с Устиновым. — Сдается, управление сделало нам не слишком богатый подарок. Впрочем, надо сперва посмотреть.
Чтобы выяснить артистические способности Устинова, номер его включили в программу ближайшего утренника. И вот что мы увидели.
Устинов, он же Ренно, он же бесстрашный гранатометатель, четким шагом вышел на середину манежа и отдал честь. Затем, сняв китель, оставшись в накрахмаленной рубашке, стал кидать и ловить металлические ядра: они-то и назывались в рекламе гранатами.