Я бы тоже встал, но Наташа остановила меня:
— Подожди! Ведь мы не виделись вечность…
Она заперла двери — входную и на кухне.
— Зачем? — удивился я.
— Да так… Мало ли…
Мы сидели с ней на кухне — чистой, блестящей, с кафелем и белыми шкафчиками, на которых аккуратно, по ранжиру стояли коробки с немецкими надписями: «крупа», «рис», «мука», «чай», «соль», «перец», «сахар», «корица»…
Она принесла в термосе кипяток. Мы пили его из чужих чашек, так и не заваренный: в эту пору первых недель пребывания не на своей земле все осторожничали. Нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит.
— Хочется согреться, — сказала она.
Мне тоже хотелось согреться. Утро было холодным, со снежком, да и ночь не из легких.
И все же мне больше хотелось другого: спросить ее о письме. Я все же послал ей после Нового года письмо…
Я думал о письме и смотрел в ее глаза, чтобы угадать, получила ли она его, а спросил совсем о другом:
— Скажи, а что это за хозяин был у вас в Кракове и еще работник у него Иван? Я заходил к ним, искал тебя…
— О, это целая история! — сказала она. — Хорошо хоть, что мы ненадолго задержались у него. Противно было. У него сын — летчик, воюет в немецкой авиации. Поэтому ему дали Ивана, какого-то парня из-под Киева. Мы спрашивали его: «Почему же вам дали работника?» А он: «Я отдал сына в немецкую армию — значит, мне положено по всем законам иметь работника. Но учтите, что мой сын против русских не воевал. Он находится на английском фронте». А парень этот, Иван, совсем забитый. Мы ему и так и сяк объясняли, что домой ему надо возвращаться, на Украину, а он таращит глаза на хозяина и молчит. Мы опять хозяину: «Почему же вы сами ничего не делаете, а все делает Иван?» А он нам в ответ: «А Иван не устает. И потом, я уже сказал вам, что у меня сын в армии и мне по закону положен работник…» Вот какие дела…
Она, кажется, немного согрелась. В доме было прохладно, но кипяток сделал свое дело. Я тоже согрелся и почти погрузился в приятную полудрему. Мы оба молчали. Казалось, нет ничего лучше, чем сидеть вот так, молча, накинув шинели, и смотреть, смотреть, смотреть…
Я помнил, как когда-то давно, до войны, мне хотелось показаться ей очень взрослым. Кажется, я анекдот ей рассказал, и она отчитала меня как мальчишку: «Не надо так, прошу. Мне это не нравится…»
Сейчас она попросила:
— Почитай мне что-нибудь! Ведь ты пишешь?..
Я промолчал. Не знал, что сказать ей. Признаться, что за все это время я не написал о ней ни строчки? И вообще ни строчки ни о чем? Просто не до этого было…
— Не хочешь? — сказала она.
— Я ничего не писал нового, а старое…
— Ты, правда, стал совсем другим, — произнесла она. — Другим, взрослым…
В дверь постучали.
— Может, открыть? — вскочил я.
— Нет, я сама, — поспешила Наташа и вышла из кухни.
— Кто? — спросил я, когда она вернулась. Я боялся, что ее сейчас куда-нибудь вызовут.
— Да ничего серьезного…
Вдруг стук повторился уже в кухонную дверь, и чей-то мужской голос назвал Наташину фамилию:
— …Ну прошу тебя, открой. Ну что ты из меня мальчишку делаешь!
Наташа вспыхнула и подбежала к закрытой двери:
— Я уже сказала, Георгий Фролович! Сто раз вам говорила! Как вам не совестно, товарищ полковник… А то, честное слово, члену Военного Совета скажу, если вы… Хватит!
За дверью раздались скрип удаляющихся шагов и ворчливая брань.
Наташа вернулась к столу. Мы удручающе молчали.
— Кто это? — наконец не выдержал я. — Голос знакомый.
— Ты там его видел, в Лежайске, — сказала Наташа и добавила с паузой: — На похоронах… Прямо проходу не дает… Не знаю, что делать… А ведь так — человек храбрец, умница, а выпьет — за каждой юбкой бегает… Вот так мы и живем… Ну ладно, бог с ним…
Мы опять помолчали. Я выпил кипяток, и Наташа подлила еще мне и себе.
Потом села и вновь встала с беленькой кухонной табуретки, поправила накинутую на плечи шинель и подошла ко мне.
— Я все знаю и верю, — сказала она, сняв с меня шапку (как я забыл снять ее сам?!), — но только подожди. Не сердись! Подожди! Не надо ничего, ничего говорить сейчас! Хорошо?
Морозно. В бледно-голубом небе холодно светило солнце. Ветры пронизывали насквозь. Февраль был противнее января, хотя и свершилось долгожданное — мы были в Германии. Может, еще и потому так раздражала погода, что мы опять застряли. После долгого и радующего душу наступления, бесконечных переездов с места на место, когда казалось, так все теперь и пойдет до самого Берлина, — остановка, и притом прочная. Уж лучше бы стоять в Волау — сильно разрушенном, горевшем, но все же городке. А здесь какая-то Деревушка, исхоженная нами вдоль и поперек, и ни души вокруг.
Говорили, что рядом Одер. Говорили, что где-то подтягивается наша техника, готовясь к прорыву. А к нам должна подойти бригада тяжелых минометов.
По ночам мы лазали с Соколовым в поисках места для наших постов. Исходили все поля и веси — места голые, ровные, годные лишь для теодолитных ходов, но не для засечек и наблюдений. Случись что, тебя моментально накроют. С утра до вечера привязывали позиции бригады, которая пока так и не подходила. В короткие часы передышки грели у печки закоченевшие руки, сушили мокрые портянки.
Неожиданно нам прислали пополнение: нескольких офицеров прямо из училища и около тридцати солдат.
Среди вновь прибывших оказался — о чудо! — Вадя Цейтлин.
— Гора с горой не сходится!..
Вадя, смешной, забавный Вадя, с которым мы отправлялись в пионерский лагерь в подходящий день — 22 июня 1941 года.
Вадя уже не выглядел вундеркиндом.
— Понимаешь ли, я и не ожидал, что так все получится, — признался он. — Мать возражала, а мне как раз повестка. Ну, ушла она на работу, и я пошел. И давно уже, год шесть месяцев в армии. Теперь на пополнение вот прислали к вам: вычислителем. А то, что тебя увижу — не ждал…
Вадя! Милый, дорогой Вадя! Ты — пополнение! Это же здорово! В армии и земляк — друг. А знакомый — это уже нечто большее.
— Я вот все хочу спросить тебя. Странная у нас судьба, ты не думал? Работаем, вроде делом занимаемся, а как настоящее начинается, мы уже не нужны. Давайте в сторону! Вроде