помахала Лайлу, повернулась к прилавку, к холодильнику, и парень с ружьем уже поворачивается к ней, уже вздрагивает, и она уже может его узнать.
Айла открывает рот, возможно, хочет его, Родди, по имени назвать. Он пострижен почти налысо, светленький, рыжеватый, живет в одном из тех оштукатуренных, не слишком ухоженных домов, в паре кварталов отсюда. По выходным мотается по городу с дружками, без всякой цели, они пихают друг друга, громко переговариваются. Обычные подростки. С точки зрения Айлы, ничего из ряда вон выходящего они натворить не могут. Так она полагала до тех пор, пока расширенные глаза Родди не встретились с ее собственными испуганными глазами и не случилось ужасное.
Она поворачивается, хотя в этом нет никакого смысла. Его палец дергается на спусковом крючке, хотя и в этом смысла нет.
Она думает, как все в одночасье становится нереальным. Как будто это кино, а не ее жизнь. Ей интересно, что люди думали, когда случалось что-нибудь, во что невозможно поверить, до того, как придумали кино; с чем тогда сравнивали это состояние.
Чем им казалось это покадровое прокручивание событий, плавное и неуловимое перемещение тел в пространстве и времени до того, как стало возможным опознать в нем замедленную съемку?
У нее сколько угодно времени, чтобы подумать об этом, пока ее тело продолжает поворачиваться, правая нога чуть сдвигается к двери, бедра слегка отклоняются влево, ее тело понимает, что все происходит на самом деле и резко начинает действовать, включает самозащиту, само принимает молниеносное решение бежать; в это время подбородок Родди вздергивается, глаза расширяются — какие же у него длинные ресницы при неказистой в общем-то внешности, — его спина выпрямляется, плечи разворачиваются, колени слегка сгибаются, он как будто чуть приседает, перенося вес на мыски, руки вытягиваются вперед и вверх, и неожиданное жесткое оцепенение страха делает его больше и выразительнее, делает его кем-то новым, огромным и чужим, едва похожим на подростка со слабыми костями и слабым характером, кем-то мгновенно и удивительно сформировавшимся.
Любое из этих двух тел, Родди или Айлы, могло упасть, поскользнуться, споткнуться, теряя равновесие, перенося вес и внимание, меняя направление. Но этого не произошло. Родди не падает лицом вниз, перенося вес на мыски; Айла не заваливается влево, продолжая поворачиваться к двери. Она видит сквозь стекло солнечный свет и бетон. Лайла она не видит и грузовика тоже, потому что они припарковались слева от входа. Она знает, что нетронутая, чистая жизнь там, за дверью, где свет, где нет испуганного мальчишки с ружьем, и сама она — не охваченная паникой женщина, чье время на исходе. Несколько минут, несколько секунд разницы, и ничего этого не было бы. Как это получается, что нечто подобное становится возможным из-за того, что раньше, днем она слишком торопилась или слишком медлила и оказалась здесь слишком рано или, наоборот, слишком поздно? Возможно, Родди тоже удивляется. Где продавец? И что хочет Родди?
Наверное, уже неважно, чего хотел Родди (а хотеть он должен был денег), как неважно и то, чего хотела Айла: те два стаканчика мороженого, которые они с Лайлом съели бы у реки. Того, что изначально собирались делать Родди и Айла, больше не существует. Им предстоит нечто новое. Она отчетливо понимает, что с Родди происходит то же самое, что и с ней, и приходит к выводу, что эта способность знать, что происходит одновременно с несколькими людьми, тоже результат воздействия кино.
Она в ярости, она очень зла. Не столько на Родди, сколько на Лайла. Она привыкла на него полагаться. Он стал совершенно незаменимым. Но когда он ей по-настоящему нужен, когда она действительно в беде — его нет рядом. Он сидит в грузовике, слушает музыку, или новости, или просто молча ждет мороженого, в любом случае, занят чем-то не тем, какой-то ерундой, вместо того чтобы быть здесь, где он ей нужен, делать то, чего она от него ждет, то есть спасать ее. Как он мог, как смел подобрать ее, поддерживать, а потом отпустить, чтобы она упала с такой высоты и так больно?
Вспоминать о Джейми и Аликс уже поздно, и, когда она о них вспоминает, это не вызывает никаких особых чувств — ни горя, ни, что, возможно, странно, прилива материнской любви. Сейчас они ничего не значат. Она ничего от них не ждет. Это от Лайла она привыкла ждать спасения, и, как оказалось, напрасно.
Он даже не дал ей переодеться. И сейчас она поворачивается, чтобы бежать, а ей мешают туфли на каблуках и облегающая синяя льняная юбка, стесняющая ее бедра.
Палец Родди напрягается. Она поворачивается, но по-прежнему видит его очень ясно, как будто у нее глаза на затылке.
«И не думай, что можешь вытворять что хочешь, если я не смотрю, — говорила ее мама. — У меня и на затылке есть глаза».
Может быть, ей это передалось.
А что передалось Родди? Желание рисковать? Мышечное напряжение, которое в особых обстоятельствах заставляет палец плотнее прилегать к спусковому крючку? Беспримесная, слепая, тупая склонность к неповиновению — духа, чувств, тела?
Она не знает этого мальчика. Ей нечего ему сказать. Кажется, что времени на всякие мысли предостаточно, но нет времени говорить.
А что, если она крикнет: «Не надо!», или «Ради бога!», или «Нет!».
Но уже слишком поздно. Только одно успевает прозвучать после того, как Айла ахает и Родди судорожно втягивает воздух, и это не слова.
Ей приходит в голову, что должно быть какое-то соответствие между значением события и его продолжительностью. Ничтожные, дурацкие дела, вроде дороги домой из города, отнимают целую вечность. На стрижку газона и прополку сада уходит чуть ли не вся жизнь. Даже кино, которое смотришь зимним вечером — в руке стакан, ноги на кофейном столике, миска попкорна между ними с Лайлом, — длится по меньшей мере полтора часа, иногда больше двух.
А сейчас — на какое-то очень долгое мгновение мир останавливается, ее тело зависает в воздухе, маленькая темная точка разрастается и разрастается, пока не остается лишь серебристая полоска света слева, а потом и она пропадает, тьма и тишина сливаются, и все сводится, все сворачивается в одно.
Перемотка
У Лайла своя версия. Не то что менее стремительная и катастрофическая, чем у нее, но — его ведь там не было. Его сведения получены из вторых, а то и третьих рук, что-то он узнал, пока бежал от грузовика в «Кафе Голди», что-то от экспертов: врачей «скорой», полицейских, медсестер, врачей в больнице. Он, похоже, обречен играть роль наблюдателя в ужасных событиях, происходящих с его женами. Возможно, это его угнетает, возможно, бесит. Может быть, он испытывает облегчение, смешанное с виной. В любом случае роль у него, с его взволнованным взглядом и трясущимися губами, невелика: рассказчик, повествователь, не виноватый и не пострадавший.
Может быть, ему просто повезло.
— Ты только вошла, — говорит он. — Мы думали, это не займет много времени, в кои- то веки там никого не было, ни велосипедов, ни машин на стоянке. Ты только вышла из грузовика. Махнула мне, не оборачиваясь, я услышал колокольчик над дверью, когда ты вошла. И подумал еще, как все здорово: солнце, лето, еду к реке есть мороженое, здоров, и ты, и дом — ради таких мгновений, лучших в жизни, и живешь, они одни спасают.