жизненный круг опять в сельской скукоте. Потрудившись недолго отделочницей, она в девятнадцать вышла за Сорокина и с тех пор работала его женой. Любви особой за двадцать семь лет совместной жизни не осталось, но появилась привычка, забота и что-то еще, чего словами не определишь. Как-то дочь спросила Алевтину: «А что для тебя отец?» «Папой» она Сорокина не называла никогда. Алевтина, подумав недолго, ответила: «А он как третья рука. В жизни помогает, заботы требует. Привыкла так, будто и родилась уже с ним вместе». А про себя удивилась: «А ведь точно — рука. Не болит, и не думаешь о ней. Пользуешься и пользуешься. Иногда маникюр сделаешь и вообще за внешним видом следишь, чтобы перед подругами стыдно не было. А ведь отнимут, и как жить дальше — не придумаешь».
Лишь однажды в Алевтине проснулся «зов предков». Когда Сорокин сообщил, что завел на даче голубятню, Алевтина то ли из вредности, то ли вспомнив босоногое детство, то ли от обиды, что о ее прихотях Сорокин не подумал, потребовала, чтобы на даче были гуси! Сорокин, мужик серьезный, по мелочам спорить не любил, правда, по серьезным вопросам он тоже не спорил, даже не обсуждал их с женой — просто делал, как считал нужным, и все. Гуси — мелочь, почему не завести. Внизу, под голубятней. Его даже веселила мысль, что его голуби будут гадить на головы ее гусей. Была в этом какая-то жизненная сермяга.
Алевтина приехала на дачу, гусей посмотрела и потеряла к ним всякий интерес. Сорокина забавляло, что ей и в голову не пришло, как он над ней пошутил, разместив голубятню, с дырчатым-то полом, над этими глупыми крикунами. Сама Алевтина кричала редко. Попробовала пару раз в молодости, но быстро поняла, что это дело и бесполезное, и опасное. Каждый раз ее базар заканчивался встречей с сорокинским кулаком, чего и здоровому мужику бывало всегда достаточно, чтобы понять, в чем и насколько он не прав.
Но был случай, когда ее крик не встретил сопротивления. Даже больше — назавтра Сорокин приехал с работы с огромным букетом роз, чего с ним, кроме как на ее день рождения, лет сто не случалось. Да и на день рождения дарились гвоздики. А тут — розы! А дело было так. Уехал Сорокин в очередную командировку на Северный Кавказ. Куда, по каким делам ездил муж, Алевтина если и узнавала, то из газет или из новостей по телевизору. Не была исключением и эта поездка. На второй день отсутствия Сорокина она пошла по магазинам и неожиданно обнаружила, что за ней неотступно топает какой-то мужик. Накачанный и с тупой рожей. Когда вернулась домой, увидела на лестнице, на пол-этажа выше, еще одного, такого же. Позвонила на работу дочери — нет ли чего необычного. Та сказала, что нет. А спустя два часа перезвонила из дома и сообщила, что за ее машиной от работы до дома шел «хвост». И что внук Алевтины, Ленька, тут же, как услышал разговор матери с бабушкой, припомнил, что его из школы до дома «пас» какой-то «бык». Может, он, конечно, и придумал все, но почва оказалась подготовленной, и ему поверили. Хуже было то, что назавтра все повторилось. Теперь уже без всяких сомнений.
Алевтина знала, что у мужа врагов много. Причем волновали ее враги серьезные — уголовников она бояться перестала давно. А вот олигархов с их политическими «подставами», попытками надавить на мужа через «милицейскую мафию», Администрацию президента и чего там у них еще есть, боялась она здорово. Сразу вспоминались уголовные дела Илюшенко и бывших сослуживцев мужа — Щелокова, Чурбанова, Баранникова, Дунаева. Если стали следить за семьей — значит, Сорокин «под колпаком». И пойди разберись, чьим именно. А коли так, то и звонить кому — не понятно. Муж же, черт толстокожий, звонить домой из командировок привычки не имел. Так в жутком страхе прожила она еще три дня. И когда в дверях появился Сорокин, с порога закатила не то скандал, не то истерику. Сорокин помрачнел и, не сказав ни слова, ушел в свой кабинет. Идти за ним для продолжения выяснения отношений Алевтине и в голову не пришло: кабинет был святым местом в квартире, входить куда можно было только для уборки, и то при условии — ничего на столе не трогать. Даже шифра сейфа, что стоял под столом, Алевтина не знала. А сейчас она пойти за мужем и не смогла бы, даже если б захотела, — щелчок замка означал, что за этой дверью для нее места нет.
Через десять минут еще один щелчок возвестил о возвращении мужа. Алевтина со страхом следила, как открывается дверь. Конечно, на лице бывшего оперативника, да к тому же чиновника, пережившего не одного генерального прокурора, прочитать что-либо было невозможно. Но не для нее. Сорокин появился, и она поняла, что... Нет, ясно было, что он в бешенстве, — на левом виске чуть заметно билась жилка, а и без того тонкие губы слились в ниточку. Но глаза... глаза явно смеялись озорно и издевательски одновременно. Потрясла же Алевтину та матерная тирада, которую выдал Сорокин, явно обращаясь не к ней, а к кому-то из мира за дверью кабинета. Потрясла, потому что за все годы, ни спьяну, ни во время ссор, Сорокин при ней никогда не матерился.
Отведя душу, муж объяснил, что произошло. Оказывается, поехал он в некую губернию, по делу весьма сложному, имеющему отношение к милицейской коррупции. Поехал, дабы на месте разобраться с одной группой, почти открыто начавшей работать на местных бандитов. Министр же внутренних дел, желая наперед подмаслить курирующего прокурора, распорядился выделить «физическую защиту» семье Сорокина на время командировки. А исполнитель — замминистра, человек, пришедший из ОБХСС и вообще не ведавший, что такое оперативное сопровождение, — не поставил в известность ни его, Сорокина, ни «объекты».
В этот вечер Алевтина впервые заикнулась, что, может, мужу стоит уйти в коммерческие структуры, возглавить, например, службу безопасности какого-нибудь банка. О таких переходах она часто читала в газетах и знала, что материально они ничего не потеряют. Хотя, конечно, и сейчас хватало. Но довести свою мысль до конца ей резко расхотелось, когда она поймала взгляд мужа, не оставлявший сомнений в том, что поняла она его значение правильно.
Поздней осенью, где-то в середине ноября, стряслось в Березниках ЧП. Сколотившись в стаи, бродячие собаки, оставленные летними дачниками самой деревни и двух близлежащих огороднических кооперативов, подавили гусей и голубей Сорокина. Сам он узнал об этом лишь в субботу вечером, когда с двумя охранниками приехал отдышаться от городской суеты. Сеня, а они с Розой заколачивали дом на зиму, увидев подъезжающую машину Сорокина, вышел на улицу, перехватил Леонида Ильича перед его калиткой и стал рассуждать, как хорошо в деревне, что самое здесь важное — покой и свежий воздух. Что жизнь людская и вообще жизнь — конечны, он это как врач говорит, и хорошо, когда есть, что вспомнить. Воспоминания — это вообще то, чем живет человек после сорока, а до того лишь планами на будущее. И что расстраиваться нам, Леонид Ильич, в нашем возрасте вредно, а главное, бессмысленно. Сорокин никакой задней мысли у собеседника не заподозрил, поскольку Сеня вообще любил пофилософствовать, а сгущавшиеся сумерки, прохладная погода и кучи опавших листьев, видневшиеся то там, то тут, действительно выводили на философский лад любой разговор.
Подошла Роза. И вот тут Сорокин почуял что-то неладное. Причем неладное здорово. Розины глаза выдавали ее с головой. По ним можно было читать, как по открытой книге с крупным шрифтом. Прокурор даже удивлялся, ну как человек с таким открытым взглядом может оставаться на свободе? Ведь какую бы фразу она ни произносила, по глазам всегда ясно — верит она сама тому, что говорит, или лжет, сама того стесняясь. А когда она взяла его под руку и стала затаскивать на их участок, говоря, что на свою «фазенду» он всегда успеет, Сорокин понял, что точно что-то стряслось. Причем не у них, а у него. Поскольку Роза уже за разговором успела развернуть его лицом к своему дому и даже протащила на другую сторону улицы, Сорокину пришлось обернуться, чтобы еще раз убедиться — дом стоит на месте, пожаpa не было. Привычным профессиональным взглядом он сфотографировал