Очнувшись от мертвой спячки, мы обнаружили совсем неподалеку, за упавшим железным занавесом, французов и немцев, со своими «ящиками Пандоры», своими «безднами». Уже не первое десятилетие они худо-бедно пытаются выкарабкаться, цепляясь за скользкие от крови стенки собственных, их руками сотворенных Историй. Мы же в это время, на востоке, жили погруженные в чудовищный сон, под гнетом тоталитаризма, когда масса (ее нельзя назвать «народом») была одновременно возбуждена и подавлена. И мы оправдывали заполнивший наши духовные потребности страх неведением.

Такие затяжные приступы исторической амнезии не проходят даром, легко и бесследно. Естественно, что, очнувшись, мы не смогли узнать ни самих себя, ни соседей. Попытки диалога пока еще выглядят разговором глухих. А между тем речь идет об осмыслении общей европейской судьбы, которая за последние два века столько раз подводила.

И тут именно философия вторично за прошедший век обнаруживает самую большую чувствительность к Истории, выступая одновременно в трех лицах – обвинителя, защитника и судьи.

Выходит, что только она, современная философия, после провала в бездну, вправе предъявить иск Истории.

Речь идет о современной французской и немецкой философии и взаимоотношении между ними.

Если попросить любого интеллектуала, профессионально не занимающегося философией, вне зависимости от языка и культурной среды, в которой он обретается, назвать имена современных французских и немецких философов, он тут же выдаст несколько бронебойных имен. Назовет, положим, четыре немецких – Канта, Гегеля, Ницше, Хайдеггера. И три французских – Бергсона, Сартра, Камю. Тех, кто меня упрекнет в высокомерии, могу успокоить. Мы в СССР, были отрезаны от цивилизации Запада, и не наша вина, что мы практически ничего не знали о ней. Но трудно поверить в то, что современная французская философия почти вовсе не осведомлена о немецкой, а немецкая о французской – тем более. И это при полнейшей открытости между ними. А ведь вот уже более четверти века вышла на уровень мировой философии целая плеяда французских философов-постмодернистов. Среди них звезды первой величины – Жак Деррида, Мишель Фуко, Эммануэль Левинас, Жан- Франсуа Лиотар. За ними следуют Жак Лакан, Жиль Делез, Юлия Кристева, Бланшо, Бодрийяр, Батай.

В современной немецкой философии силен дух ушедшего из жизни в 1969 году еврея Теодора Адорно, вернувшегося сразу после войны из США в Германию, его ученика Юргена Хабермаса, Ханса Георга Гадамера, ученика и в определенной степени наследника Мартина Хайдеггера, Манфреда Франка, Макса Хоркхаймера. Особняком стоят их коллеги по франкфуртской школе, оставшиеся после войны в США и там обретшие мировую знаменитость, – Герберт Маркузе и Эрих Фромм (оба – евреи).

С момента окончания Второй мировой войны более тридцати пяти лет, до поздних восьмидесятых, немецкая философия, укрывшаяся в университетских стенах, под сенью великого философского насилия все тех же Канта, Гегеля, Ницше и Хайдеггера, не удостаивала вниманием французскую школу постструктурализма, кажущуюся ей легким оружием по сравнению с тяжелой артиллерией германской философии. Смущало ли их то, что эта артиллерия наделала в Европе? Выводил ли их из себя факт, что именно французский постмодернизм предъявил иск «нацистскому мифу», занявшись его деструкцией, чтобы обнажить его корни?

Немецким философам оставалось забиться в темный угол. В состоянии депрессии они замалчивали достижения французского постмодернизма. Но, при этом, напряженно, (это обнаружилось позднее), следили за тем, как французская философская мысль разворачивает их немецкое прошлое. А именно, то «чудовищное, омерзительное, непостижимое», которое я назову «бездной Шоа-ГУЛаг» и чему посвящена эта работа – «Иск Истории».

Но для них, немецких философов, это ведь «кровное», которое хочется не исследовать, а забыть или, во всяком случае, сделать вид, что после операции с длительной анестезией больной вылечился и стал другим.

Вообще-то и, главным образом, в течение последних трех веков немцы с особым интересом и тайной завистью следили за французской философией (Париж ведь законодатель не только мод), а французы, в свою очередь, с не менее скрытым интересом припадали к работам «левиафанов немецкой философии». Но обе стороны делали вид незаинтересованности друг другом, не чураясь, кстати, профессиональных контактов, опять же, неизвестных широкой публике.

Французы и немцы в древности составляли один этнос – франков. Затем разделились по языковому признаку. Народ – это язык. На западе Европы говорили на испорченной латыни, ставшей французским языком, на востоке один из диалектов стал немецким. На этой языковой почве выросли различные корни двух этих народов, корни достаточно горькие, с немалым привкусом неприязни одного к другому, с периодами откровенной ненависти, что не раз приводило их к столкновениям, в которых побеждал то один, то другой, в свою очередь, топча побежденного.

Не отрицая того, что их цивилизации были созданы евреями и греками, философы предпочитали греков, памятуя, что иудаизм был проглочен христианством, как пророк Иона китом.

Два крупнейших немецких философа прошедшего века – Гуссерль и Хайдеггер считали, что греческое слово «философия» прежде всего, определяется рамками Эллады (Греции). Эллинская в своей изначальной сущности, она в полноте и глубине своей осуществляется лишь в тех – эллинских – рамках. Она и определяет глубинное развитие и развертывание западноевропейской Истории и философии. Как французские, так и немецкие историки и философы усердно паслись на землях Эллады – в прямом и переносном смысле (вспомним хотя бы Шлимана, раскопавшего Трою) – в поисках тех корней, из которых можно было извлечь то, что поможет сотворить национальный характер, а точнее, идентификацию каждого из этих народов.

Французы видели себя наследниками классической Греции, прошедшей через горнило Рима и Возрождения, Греции прекрасных форм Фидия, ясности и соразмерности, короче, той Греции, которую немец польского происхождения Ницше назвал позднее «аполлонической».

Еще раньше, в конце XIX столетия, «отцы» спекулятивного идеализма Георг Вильгельм Фридрих Гегель, романтической филологии – Фридрих Вильгельм Шеллинг, романтической поэзии Фридрих Гельдерлин открыли не одну, а две Греции, и вторая отличалась буйством, пьянством и свальным грехом в честь бога Вакха, мистическим культом мертвых, в определенной степени заимствованным у древних египтян. Эта опасная и в то же время заманчиво влекущая раздвоенность прослеживалась в поэзии Гельдерлина, в гегелевской «Феноменологии духа». Ницше дал этому буйству имя – «дионисийство», и на этих двух весьма прочных костылях – аполлоническом и дионисийском – ворвался в немецкую философию, еще размеренную шагающим по Кенигсбергу Кантом, по которому сверяли часы на ратуше, и Гегелем, который с самоуверенностью мегаломана утверждал, что «все действительное разумно и все разумное действительно».

Комплекс вторичности

Продолжая параболу о Западе, опережающем Восток, можно сказать, что Франция, считающая себя прямой наследницей античности, Рима, выросшей из романского корня, в значительной степени определила свою идентичность. Она почти на два века опередила в этом Германию, с напряженностью шизофреника ищущую свою национальную идентичность.

Вы читаете Иск Истории
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×