возвращения в безбрежность бытия, и здесь, на горных высотах, над бездной вод, безбрежность эта ощущается особенно остро, ибо отчетливо одинока и сокровенно прислушивается к самой себе. Если вовсе затаить дыхание, можно услышать слабые напевы ветра, словно бы поют русалки, прячась в расселинах.

Корабль пробирается по очередному изгибу фиорда под нависающими бурыми скалами. Стою на борту и не перестаю удивляться игре света и вод, зеркально идущих светлыми и темными полосами, колеблющих даль, как некий кристалл. Как говорится, природа в своем чистейшем первозданном виде. Надо только идти или стоять, и, главное, безмолвствовать, ибо, кажется, человеческая болтовня словно бы протыкает ржавым острием огромную хрустальную емкость, сотворенную стенами скал и плоскостью вод, сверху прозрачно накрытую небом. Фанафиорд, Бьорнефиорд, Остерфиорд сходятся к Бергену. Сойдя с корабля, долго не можешь прийти в себя, и слух оскорбляет шум голосов на пестром рыбном рынке, звуки джазовой музыки, доносящиеся с противоположного берега залива.

Отходящий день кажется сновидением, которое хочется продолжить. И воздушная канатная дорога везет меня в этом позднем сентябрьском солнце на вершину горы. Стоим высоко над городом. Удивительный по яркости красок и холоду пламени неверный свет разлит над сопками и обложившим по горизонту морем. Скорее даже не свет, а неслышимый вечерний звон, смесь лютни и меди, льющихся с высот прямо под пальцы Григу. И в этом призрачном, захватывающем дух водопаде света печально и отрешенно стоят горы, деревья, остроконечные крыши Бергена, лодки и корабли, зачарованно прикованные взглядом к малиновому закату.

В полночь в окне гостиничной комнаты огонек дальнего корабля кажется буем, отмечающим лишь место живой души в мертвом безбрежье вод.

В полночь гул безвременья натекает в сон из будущих лет каким-то непонятным и главным предупреждением. Но небоязнь, разлитая теле, как темная заводь, все это обращает в натекающую из ночных пространств, освященных Григом, тихую музыку.

Наутро обволакивает серая, сырая, и в то же время стерильная, как будто ты под наркозом, тишина, как будто ты в дурном сне, как будто и не было никаких красок, и мелодий, и фиордов, и дальнего поражающего синью моря, а только эти тусклые холодные воды и низко, очень низко плывущие облака. Они словно бы вываливаются из каких-то слепых глубей, мутно белые, как белки безумца. Время от времени пространство прохватывает остервенелый дождь. В эти минуты душу согревает знание, что это не навечно, что скоро покинешь это место. И как спасение, как нечто истинно родовое, вспоминается арочное небо пророка Исайи над землей моих детей и внуков.

Под зонтом долго иду по безлюдным изгибам изнывающих под дождем улиц, мимо погруженных в спячку домиков с красными крышами. Вступаю в сумрачную «аллею троллей»: плотно обступающие ее деревья, запутавшиеся ветвями, как олени рогами, и вправду походят на троллей. Уже доносится мелодия из «Пещеры горного короля», под которую кружатся тролли в «Пер Гюнте». Аллея ведет к музею Эдварда Грига.

Сменив мелодии «Пер Гюнта», тихо, под сурдинку, звучит в музее концерт Грига для фортепьяно с оркестром. В северных этих краях мгновенно приходят в память ассоциации с местами, где прошла моя геологическая молодость: Байкал, Восточные Саяны. И всплывает первая ночь на Байкале, в деревянном вросшем в землю, что твой тролль, домике станции Слюдянка. Оказавшись в этой глуши, мгновенно засыпаю и тут же просыпаюсь в сильнейшем волнении: не могу понять, в чем дело. Непривычно гулко для радиоточки звучит концерт Грига. Осторожно выбираюсь из избы. Где-то, посреди Слюдянки, во всю мощь работает репродуктор. Северные раскаты музыки Грига, кажется, сразу и без обиняков выкатываются из самой сердцевины этих бескрайних до забвения пространств, раскрывая тайну их гибельной тяги и равнодушного безмолвия. Внезапно музыка обрывается. На миг ощущаешь себя камнем, падающим в омут мертвой тишины. То ли совсем рядом, то ли за тридевять земель да за дважды тридесять лет слышны пьяные голоса под гармонь: «В тайге, за Байкалом, гармошка поет о степной стороне…» В плотно обволакивающей, наркотизирующей глуши поющие, кажется, пугаются смелости собственных голосов.

Музей почти пуст. Посетители настолько редки, что сами кажутся экспонатами. На большом традиционном портрете Григ удивительно похож на Ницше, только усы менее пышны, лицо худей, взгляд печальней. Небольшой зал в саду закрыт, ибо концерты начинаются в два часа дня. Декоративный мостик ведет вниз, в небольшую долину, к красному домику с видом на озеро и деревья, в котором Григ работал. Поднимаюсь к дому Грига. На всем печать печали севера, воистину бергманская «седьмая печать» на этих комнатах, где все мертво, и даже во время приемов при жизни хозяина было не намного живей. Ночная музыка Грига похожа на страхи бессонницы с тревожно вглядывающимися во тьму глазами его тезки – Мунка.

9. Неумирающая тень Гамлета

Из Бергена самолетом возвращаюсь в Копенгаген. У меня впереди еще день и ночь до отлета в Израиль. Поселяюсь в той же «Астории». Иду к вокзалу под слабое щелканье цифири в часах на фронтоне, сажусь в пригородный поезд. В Эльсинор.

Само по себе это кажется невероятным, словно я еду прямо в гамлетовские времена. Огромен и мрачно красив замок Кронборг со своими башнями, равелинами, на которых стоят пушки, обращенные жерлами в сторону шведских берегов. Во внутреннем дворе непонятно, по какому поводу, играет оркестр то ли пожарников, то ли вагоновожатых. Бухает огромный барабан, тонко повизгивают флейты, совсем как в спектакле заезжих артистов перед свитой короля Клавдия. По анфиладе сумрачных залов и комнат, в подвалах, освещаемых лишь на поворотах факелами, туристов невидимо ведет Гамлет. За каждым огромным свисающим со стен ковром или гобеленом прячется Полоний. И тень башни, падающая с высот, кажется тенью отца Гамлета.

Возвращаюсь в Копенгаген. В гостиничном номере слушаю новости по Си-Эн-Эн: опять в Израиле погиб солдат. Выключаю телевизор, ухожу в город, и несут меня ночные улицы вновь к памятнику Кьеркегору, с гениальной честностью пытавшемуся разобраться жертвоприношении Авраамом сына своего Ицхака. Все войны, все трагедии это время между ножом и овном. И все мы, отцы, бредем с ношей и ножом в гору в ожидании оклика Ангела.

Ночью уезжаю в аэропорт. Сажусь в такси. Машина разворачивается у вокзала.

Последний привет Скандинавии шлют мне часы с вокзального фронтона.

Часы без стрелок.

Одноклеточный еврей и перспектива Каналетто[1]

К 100-летию со дня рождения Томаса Стернса Элиота

Т. С. Элиот по сей день является одной из неоспоримых поэтических вершин не только англоязычной литературы, но и всемирной литературы XX века. Со времен первой мировой войны до пятидесятых годов он был единоличным властителем современной «модернистской» (упоминаю это слово при всем неприятии всяческих ярлыков) литературы. Название его знаменитых поэм «Бесплодная земля» (1922) и «Полые люди» (1925) стали нарицательными при любом описании «портрета столетия».

Элиот как бы наново переложил на язык столетия английскую драму 17 века, французских символистов, Данте, невероятно обогатив этот язык.

Вместе с Йетсом и Паундом Элиот перевел и развил разговорный язык времени в поэтическую материю. Все они творили в зоне взаимовлияния, и Элиот в свою очередь находился под влиянием «имажистов» (главным образом, Паунда), Лафорга, Бодлера и Готье

Вы читаете Иск Истории
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×