«Вижу, что прибыл, – говорил ее взгляд. – Это еще не причина мешать мне играть этюды».
Он только теперь догадался, что это этюды. Музыка не имела мелодии, была бессмысленна. Музыка ни о чем. Они походили друг на друга – она и ее музыка. Когда она перестанет играть, ничего не переменится. Будет тихо. Только и всего.
С каждой минутой Долотову становилось все невыносимее, как человеку, погибающему от удушья, и, приметив стоящий у дверей свой дорожный чемодан, долго смотрел на него, пока не понял, что есть единственное спасение – убраться из этого дома!
«Лютрову нужно было погибнуть, чтобы я решился…»
Ужасно было сознавать, что он так и не подружился по-настоящему с Лютровым. Это казалось большим несчастьем, чем годы, прожитые в этой квартире. И не боль, не жалость к себе, не горе охватили его при этой мысли, а ощущение бедствия, поражения… Смерти Лютрова не было места в душе Долотова, в его понимании вещей.
Он так и не дождался, пока жена закончит этюды. В пять минут собравшись, он уехал к Извольскому, оставляя за спиной урчащие звуки виолончели и шесть лет жизни с женщиной, которая вызывала их, эти бессмысленные для слуха звуки.
2
Проснувшись на следующий день после похорон Лютрова, Костя Карауш никак не мог понять, где он, и долго рассматривал освещенную слабым утренним светом небольшую комнату с неудобным диваном, на котором спал; два книжных шкафа из темного полированного дерева, большой письменный стол, вместо бумаг на нем лежало вязанье – какой-то розовый чулок, пришпиленный спицами к клубку ниток. Над диваном, угрожающе наклонившись, висела внушительная копия картины «Девятый вал». К кому он угодил? Ни в одной из знакомых ему квартир не было ни такой обстановки, ни таких высоких потолков, украшенных витиеватой лепниной по углам и в середине, откуда спускались три длинные бронзовые цепочки, поддерживающие люстру. Чувствовалось, что все, что стояло и висело в комнате, появилось здесь давно, давно не двигалось с места, давно по-настоящему никому не нужно, как это бывает в семьях, где родители стары, а дети выросли и разъехались, живут на свой лад.
Судя по свету за окном, время было не раннее. Превозмогая похмельную ломоту в голове и косясь на Дверь, Костя натянул брюки, рубашку, надел туфли и, стараясь не нарушить тишины квартиры, крадучись и о дошел к окну, чтобы по приметам во дворе попытаться определить свое местопребывание.
И что-то там показалось ему знакомым – то ли чугунные фонарные столбы, то ли ажурные перила балконов дома напротив; перила эти были сделаны из кованого железа и представляли собой переплетение фантастических ветвей в стиле модерн начала века.
На дворе было тихое морозное утро. Толстая дворничиха скребла примятый ногами прохожих слег на дорожках. Этот скребущий звук напомнил ему сначала о похоронах, потом о Боровском…
Сунув руки в карманы, Костя заново оглядел комнату и, поскрипывая паркетом, подошел к книжным шкафам. За стеклом одного из них, на полке, были разбросаны тисненные золотом дипломы и свидетельства. Их было много, этих дипломов. Брошенные в беспорядке, они запылились, выцвели, покоробились. И опять Косте показалось, что тех, кому эти дипломы могли быть интересны, уже нет в доме… Тут же на полке лежала две фотографии: на одной молодой Боровский был снят возле планера с надписью во весь фюзеляж: «Коктебель», на другой его запечатлели у самолета-амфибии вместе с Главным. Оба были одеты в зимнюю летную амуницию тридцатых годов, оба выглядели довольными друг другом.
– Встал – без всякого выражения пробасил Боровский, бесшумно появившись в дверях.
– Ага. – Ожидая напоминаний о его вчерашнем состоянии, Костя криво улыбнулся, но Боровский был хмур, глядел рассеянно, и Костя понял, что «корифей» не расположен обсуждать эту тему.
– Похмеляешься? – не очень вежливо поинтересовался он.
– Перетопчусь.
– Тогда пойдем кофе пить.
Шагая вслед за Боровским по темному коридору на кухню, Костя чувствовал себя неуютно – не из-за того, что Боровский приволок его к себе мертвецки пьяным («Никто его не просил…»); неловкость Кости происходила от непривычной ситуации: он впервые в жизни оказался не только в квартире «корифея», но и наедине с ним. До сих пор отношение Кости к Боровскому было опосредствовано присутствием других людей, работой, где он был величиной должностной, лично Костю Карауша ни к чему не обязывающей, если не считать подчинения в полетное время. Здесь же, у себя дома, Боровский был самим собою полностью, хозяином, то есть в таком значении своей личности, которого Костя попросту не знал.
Принялись за кофе молча, каждый глядел в свою чашку.
– У Лютрова из родных кто остался? – спросил наконец Боровский.
– Никого.
Боровский поднялся, взял с плиты кофейник и, не спрашивая, налил Косте еще. После второй чашки похмельная тяжесть в голове вроде бы стала рассасываться, хотя на Костю в таких случаях лучше действовало кислое молоко или кефир.
– Не везет хорошим людям, – сказал Костя.
– Везет всегда не тем, кому надо, – хмуро отозвался Боровский. – Видел вчера Долотова? – неожиданно спросил он, но тут же махнул рукой: – Впрочем, кого ты видел…
– Да, перебрал малость… А что Долотов?
– Ничего. Ему бы напиться вроде тебя, все легче было бы…