Он сказал это по СПУ[3], Руканов не мог расслышать его за полетным шумом в кабине. Зато слышал весь экипаж: Козлевич беззвучно смеялся, подрагивая животом, Витюлька едва сдерживался, чтобы не прыснуть смехом.
Долотов спросил:
– Ты о чем, Костя?
– Все о том… У нас что, проходной двор? – добавил он, прижимая ногой кнопку СПУ.
Долотов посмотрел через плечо и увидел Руканова. Он стоял за креслом второго летчика, оттеснив в сторону Пал Петровича, наскоро перекусывающего вкусно пахнущим соленым огурцом и хлебом.
– Бортинженер! – громко сказал Долотов.
– Я слушаю! – встрепенулся Пал Петрович, поспешно дожевывая и вытирая губы.
– Почему в кабине посторонние?
Отвечавший Руканову Извольский оборвал себя на полуслове. Володя заметно побледнел. Мускулы лица замерли, придав ему надменность.
– Вы имеете в виду меня? – со значением спросил он.
– А что, с вами еще кто-нибудь?
– Уходи, Володя, – сказал Пал Петрович, не глядя на Руканова. – Непорядок.
Все в кабине уткнулись в свои дела, на каждого повеяло тем Долотовым, которого они хорошо знали.
Володя вернулся в салон с красными пятнами на лице и был рад, что Главный на этот раз не обратил на него внимания.
Руканов впервые летел на пассажирском самолете, который вел Долотов, и впервые его, как мальчишку, выгнали из кабины. Теперь об этом станут говорить во всех углах летной базы… Он чувствовал себя так, словно публично получил пощечину. И это была не просто пощечина. День за днем, месяц за месяцем, год за годом он воспитывал в окружающих нужный ему взгляд на себя, заставляя всерьез считаться с собой, сживаться с несомненностью своего авторитета, со своей пригодностью для ожидавших его в будущем высоких должностей. И вот… Пальцы его, листавшие книгу, дрожали, и если бы среди приборов перед глазами Долотова был и такой, который высветил бы ток крови в жилах сухощавого человека в ограненных очках, то можно было бы увидеть, как вместе с кровью к сердцу его проникает и тихо оседает темной накипью бессильная злоба.
Чутье не обмануло Руканова – это сработал тот самый, постоянно чувствуемый им потенциал враждебного в Долотове.
…Полет подходил к концу. Под самолетом давно уже было чисто, земля хорошо просматривалась со всеми своими черными, серыми, желтыми и зелеными прямоугольниками лесов и полей. Видно было, что тепло – настоящее, летнее – давно уже утвердилось в этих краях, и все на борту повеселели в предвкушении свидания с этим теплом.
На подходе к аэродрому Карауш долго слушал, без конца переспрашивая, неясные и очень слабые голоса земли и наконец сказал, повернувшись к Долотову:
– Командир!
– Да, слушаю.
– Дохлое дело.
– Что такое?
– Говорят о сильном боковом ветре. Неясно. Связь плохая. Снижайся до высоты захода.
– Сколько до полосы, штурман?
– Подходим к дальнему приводу. Скоро а-бубенчики услышим.
Но «бубенчиков», то есть звонков маркера в кабине, оповещающего о проходе приводных маяков, они так и не услышали.
Обеспокоенный Козлевич все чаще поглядывал вперед сквозь плоское каплевидное стекло с нанесенной на нем осью симметрии самолета: впереди по курсу все яснее просматривалась покрывавшая землю серо-коричневая сутемь, как раз там, где, по его расчетам, должен быть аэродром.
– Пыль какая-то, Борис Михайлович, – сказал Извольский.
Долотов и сам пытался понять, что за облако ползет от земли к небесам.
На высоте двух тысяч метров самолет обволокло коричневой мутью, связь с землей совсем прекратилась, перестали работать и радиопривода, как если бы самолет вошел в экранированный коридор.
Долотов некоторое время ждал, что они минуют пыльное облако, но скоро стало ясно, что это произойдет, когда они проскочат полосу. «А не уйти ли на запасной аэродром?» – подумал он.
– Бортинженер, сколько горючего?
– Нет горючего… Пятый час гоношимся. Садиться надо.
Пал Петрович, все так же стоя позади летчиков, положил руку на красную скобу, предохраняющую тумблер противопожарной системы от случайного включения; бортинженер