контрфорсами. И вот наконец храм был готов. Киевское духовное начальство решило отдать его какой-либо артели, чтоб расписали наскоро и без премудростей. Но тут объявился в Киеве Прахов, его открытия древних фресок сыграли на самолюбии церковных иерархов, не хотелось им ударить лицом в грязь перед древним величием. Был избран комитет по надзору за отделкой собора, а руководить всей предстоящей работой предложили самому Адриану Викторовичу.

– Нет, – твердо сказал Васнецов. – Нет.

– Да почему же нет? Кому и какой прок от этого нет?

– Может быть, всему русскому искусству. Я пусть не хватаю звезд с неба и до Репина мне далеко и кого там еще? – а только никто не знает, что я завтра напишу. Сам я этого тоже не знаю.

– В том-то и дело! – воскликнул Прахов. – А здесь ты соприкоснешься с высшим из искусств, ибо оно так и называется – духовное. В один ряд с Рафаэлем станешь, с Микеланджело, со всем сонмом гениев и подмастерьев храмового искусства.

– До Рафаэля как до звезды! А сонмом – увольте. Чтобы быть сонмом – творчества не нужно.

– Да не цепляйтесь же вы за слово! Ну, при чем тут сонм? При чем тут Рафаэль?

– Сами же сказали.

– Сказал, не подумав. Мы же своим пренебрежением низвели церковное искусство до такого уровня, что ниже уж больше некуда. А речь идет о национальном самосознании, и никак не меньше. Кто же должен поднять это искусство, как не вы, лучшие из русских художников? Русские по крови, по духу. Я ведь не к Ге пошел, не к Семирадскому, а к вам, Виктор Михайлович. К вам, первому.

– Спасибо. Все ваши объяснения очень и очень серьезны. Вряд ли я, грешный, достоин столь высокой миссии, какую вы мне предназначали. – Васнецов разволновался, побледнел. – Адриан Викторович, я свое небо знаю и на седьмое не лезу. С седьмого падать высоко. Я – сказочник. Мое дело – богатыри, царевичи, серые волки… И, признаюсь честно, не из скромности сказочками занимаюсь, из гордыни. Здесь я свое слово и сказал уже и еще скажу, а религиозная живопись – тут опять же вы правы, – Рафаэль, Микеланджело, Мурильо, куда нам до этаких-то вершин! Ведь это все – гиганты!

Разговор происходил в поленовском доме. Уже было поздно, Александра Владимировна укладывала детишек.

– Жаль, – сказал Прахов. – Очень жаль, что отказываетесь. Это ваше дело – соборы расписывать. Самое ваше дело, а вы, не изведав его, отрекаетесь. От самого себя отрекаетесь.

Васнецов развел руками.

– Может, вы и правы. Но я все-таки сначала «Трех богатырей» допишу. А насчет моего? Я, Адриан Викторович, вот уж лет как двадцать мог бы в церквах служить, да Бог не попустил. Вот и вы не решайте за Бога мою судьбу.

– Не сердитесь. – Адриан Викторович пожал Васнецову руку. – Уж очень я рассчитывал на вас. Нет, так нет. Поеду к Сурикову. С утра и поеду.

Обнялись, поцеловались. Виктор Михайлович вышел проводить Прахова па крыльцо, но чай пить в Большой дом не пошел. Гость разбередил-таки душу и сердце разогнал: забилось, заволновалось. Пошли картины чредой…

«Как просто у этих работодателей: возьми и распиши собор. Взяться просто, а вот расписать… двадцать три сажени вверх да в длину те же двадцать три… Десяти лет не хватит. Да ведь и не хватит».

Но па том мысли ничуть не успокоились. Чтобы пресечь в себе опасное это беспокойство, поспешил лечь спать. А сна ни в одном глазу. Александра Владимировна лежала рядом тоже без сна, но безмолвно, не повернулась ни разу. Она давно уже усвоила трудную науку – быть женой художника. А Виктора Михайловича сейчас раздражало ее невмешательство. «Небось думает, что творю! Молчит, как рыба». Хотелось сказать злое и совершенно несправедливое. И вдруг маму вспомнил. Как она приходила в детскую на пасху, христосоваться. Она приходила со службы, с улицы. Она пахла весенним ветром, травою, желтыми счастливыми одуванчиками.

«Вот уж кто была святая», – подумалось Виктору Михайловичу, и душа сладко и горько затосковала о былом, о навек утерянном.

«А ведь я могу вернуть это, – сказал он нежданно себе. – Искусством могу вернуть. И себе, и другим».

Поднялся. Оделся. Натянул сапоги, вышел на улицу.

Было тепло, но весенний гуд стоял в высоких вершинах высоких абрамцевских лесов.

– Осенью – гул пустоты, а весною – гуд, – объяснил себе Васнецов, сходя с крыльца на нежную, жадно дышащую землю. – Все поры открылись. За зиму настрадалась под спудом, а теперь вот и не может никак надышаться.

Он уловил вдруг запах… одуванчиков. Слезы так и покатились по щекам, в бороду.

Это было счастье – дышать вместе с землею, чуять в себе могучие гуды, желать несказанного, любить всех и всё, всякую травинку и козявку.

Ему сделалось неловко стоять на земле, мешая прорастать травам, а значит, и самой жизни. Ушел на крыльцо.

Двадцать три сажени вверх! Это ведь все равно, что создать свое небо. Свою надежду на доброе, свою веру в правду, свое отрешение от мирового зла… Почему-то встала в памяти скандальная историйка, затеянная против Репина паршивенькой петербургской газетой, саму себя представлявшей как «Минута». Репортер, подписавшийся «Шуруп», взял да и сочинил,

Вы читаете Виктор Васнецов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату