схватил руки веревкой, намертво приторачивая к столбу. Рысцой сбежал с помоста священник. Сошел с помоста, похваляясь бессердечием, Терентий.
Медленно высек огонь, запалил факел, поднял его над головой, глянул весело на Маланью, подмигнул ей и замахнулся вдруг бешено. Забилась на снегу в падучей баба. Факел полетел в поленницу. Взмыло пламя.
И, перекрывая все крики, зарокотал бас можарского дьячка:
— Малаша, не бойся! Дровишки сухие!
Маланья услышала это, и вдруг ей почудилось, что не под ее помостом забушевал огонь. Горит земля. Маланья видела, как одна за другой, кутаясь в черный дым, вспыхивали можарские избы.
— Конец свету! — крикнула она, но во рту сидел кляп.
И тут кто-то из толпы, не выдержав, отвернулся от костра и увидал, что деревня пылает.
— Горим!
— Горим! — завопили можарцы и, тотчас забыв о Маланье, бросились к избам.
По избам шныряли чужие. Вытаскивали скарб. Узлы на коней, а в избу факел.
— Разбой! Разбойник Шишка пришел!
— Шишка грабит!
Разбойники жгли и грабили.
Монахи попрыгали в возки и, настегивая лошадей, помчались к монастырю. За ними не гнались.
А костер пылал. И трах-та-та-тах! — раскатилась огненная поленница. То Анюта жердиной шуровала.
— Оглох?! — дьячка шикнули по морде.
— Анюта?
— Держи! — сунула топор в руки. — Веревки руби!
Дьячок подпрыгнул на месте, охнул и с ревом кинулся к помосту.
Хрясть! Хрясть!
Маланья на руках. Закрыл телом и опять сквозь огонь.
Вышел. Пылали грива, борода, рубаха. Рухнул. Покатился по снегу. Затих.
Нахлестывая лошадей, катил на санях с дочками, с женой Емельян. Анюта наперехват.
— Стой, дядька!
Остановился. Подхватил Маланью, бросил в сани.
— Э-эх!
Умчались.
Погорельцы сидели в церкви, подпаленные, пограбленные, побитые. Ребятишкам хорошо было. Одной семьей большими ложками из больших чашек хлебали. Погреба не горят, в несчастье папаньки с маманьками не скупы на еду, да и мяса жареного было много!
Взрослым сладкий тот кус горло драл. Молчали. Каждый свое думал. А чего придумаешь?
И отворились двери настежь. И пришел Федька Юрьев.
— Ну?! — спросил Федька.
— Чего ну-то? Поехали, что ли? — откликнулся Никита.
— Теперь все едино, — согласились мужики.
— То-то!
Поднялся Петр, вывел своих детишек из круга.
— Неужто остаешься на пепелище? — спросили.
— Не пустовать же ухоженной земле? Кто поправит дедовские могилы без нас?
— Сам дурак — другим головы не задуривай! — крикнул Федька. — Под боком у Шишки живешь.
Смолчал Петр.
Зашумело, загалдело — начались скорые сборы в дальнюю дорогу. Легки были на диво, да никто не давился.
Луна не смела показать сияющего своего лица, но и от облаков, за которыми она хоронилась, был свет, и в этом туманном, качающемся свете леший Федор Атаманыч видел окоченевшую душу убитой деревни. Возле черных пепелищ, там, где положено быть крыльцу или хотя бы порогу, лежали на снегу скрюченные комочки степеннейших и добрейших из всего косматенького племени — домовые, их жены — кикиморы, их детишки.
— О-о-о-го-го-ооо! — затрубило горе в просторной груди лешего.
— Ууу! Ууу! Ууу! — тонюсенько откликнулось в утробах бесстыдно торчащих на виду у всего белого света черных печей.
И Федор Атаманыч встрепенулся и заплакал, и слезы у него были как бисер, ибо плакал он уже от радости: не все мертво, будет жива деревня. Взрослые домовые погорели, померзли, а детишек распихали по укромным местам.
Ходил Федор Атаманыч от печи к печи, собирал уцелевших косматеньких чад, клал их на грудь, в тепло шубы.
Постоял благодарно над подпольем, превращенным в землянку, где остался с семейством сеятель Петр. Потормошил мелкотню, сидевшую на груди.
— Запомните доброго человека! На таких стоит русская земля.
И цапнул за кончик хвоста подлую Изморозь, которая уж успела втиснуться в подполье. Вытянул, встряхнул.
— Совесть-то где у тебя?! Смотри, спущу в прорубь, пощекочут тебя раки клешнями.
Кинул за спину, и бедная Изморозь в страхе рассыпалась и повисла иголочками в воздухе.
— Ванюшка! — позвал тихонько Федор Атаманыч.
— Здесь я, батюшка.
— Ты, говоришь, трижды Маланье показывался?
— Трижды, батюшка.
— Что же она не смекнула-то?
— Испугаться — очень испугалась.
— Знать, об одной себе думала… Грешат люди, а коченеют на морозе домовые.
Федор Атаманыч пошел от деревни прочь, но на околице остановился, обернулся и, подняв лапы, словно бы сгреб облака в охапку, и из этой серебряной косматой кудели посыпался обвалом снегопад, накидывая на черное белое.
Луна в небесной прорехе сверкала, как лед, и печаль разлеглась на земле от края и до края. И сказал Федор Атаманыч, положив лапу на Ванюшкино плечо:
— Завидуй родственничкам, Дремучим Лешакам, те осенью провалятся сквозь землю — и нет им дела ни до зимы, ни до людей.
Ванюшка промолчал, ему не хотелось проваливаться, ему даже в их лесное селение не хотелось. К Анюте бы, служить ей потихонечку, невидимо, смотреть на нее и желать доброго.
Кудеяр ничего не знал о можарском пожарище. Он объезжал округу на сто верст и более. Чтобы стоять за правду, за обиженных, нужно знать, сколько неправды кругом. Долго не навоюешь, не ведая, куда дороги ведут.