даже малыми благами ради изнемогших от гонений христиан? Ради братьев наших? Что же мы? – спрашиваю. Пришли к нам за спасением смоляне, претерпевшие от короля Сигизмунда, а мы их в города свои не хотим пустить. Свои своих!
– То не мы! – были возгласы. – Мы зимой рязанцев раненых всех приняли, всех вылечили…
– Смолян не мы обидели – арзамасцы…
– Ишь, отговорку нашли. Велика радость, что мы – чисты, стоя посреди грязи. Горе нам всем. Русские русских не приветили… А смоляне дом свой погубили, за всю Русскую землю упорствуя… Это нам и в пример, и в укор. Мы так худо живем, что уж привыкли друг друга колотить. На чужих поднять руку страшно, духа не хватает, а на своих – хватает.
Слушал Кузьма протопопа, опустив голову. Тронул себя за лицо – мокрое.
Перекрестился на Спасов храмовый образ, поднял голову к куполу, к Духу-голубю, еще раз перекрестился. Поглядел на клирос, где стояли оба воеводы, князь Репнин и товарищ его Оничков, и, конечно, Биркин Иван, стряпчий, – хозяин всех дел нижегородских. От Ляпунова прислан. На лицах – власть и мудрость. Не пронял воевод Савва, не пронял…
Плюнул бы Кузьма с досады, хоть смолоду от плевков отучен, кабы не церковь – плюнул бы! Пошел, кипя душою, на Волгу. На ветры волжские. Большая обида стояла колом в его сердце. В Московском Кремле – поляки, Смоленск – один из всей России за Россию ополчившийся – взят предательством. Последние защитники взорвали себя в соборной церкви Богородицы, вместе с храмом ушли на Небо. Но кого, кого всколыхнула огненная их жертва? Боярство о себе думает. Одни ради дородства своего уж служат королевичу Владиславу, другие – Сигизмунду, третьи – самозванцу Сидорке. Есть бояре, прилепившиеся к Маринке Мнишек, к Заруцкому…
Никак не мог понять Кузьма-говядарь своей великой взъерошенности. Каждая жилочка шевелилась в нем, и каждый волосок топорщился… А здравый смысл тоже тут как тут.
Человек ничтожный для царства, совсем никакой, что ты можешь сделать один для всех? С топором кинуться? Одному поляку голову снесешь, и тебе снесут. Двумя каплями крови больше… Что ты можешь один для всех? И вырвалось из груди:
– Господи! Господи, почему не родил меня князем?! Хоть бы самым худым! У князя – дружина, у говядаря – говядина.
Попенял Богу и в лавку пошел.
До конца строгого Успенского поста осталась неделя, и на разговены нужно было припасти и мяса – такого-сякого-разэтакого! – и рыбы наилучшей. Торговал Минин мясом и рыбой.
Нефед, встречая отца, сиял. Он купил у васильсурцев сытый добрый скот и не задорого. Впрочем, в пост торговали по ценам самым ласковым. Не ради того, чтоб людей на грех наводить, но коли есть погреб – возьми и мясо и рыбу да и подержи до праздника, ну а ежели хочешь, чтоб от мяса пар шел живой, чтоб рыба жабрами хлюпала, тогда приходи день в день, не прогневайся только – плати, сколько скажут.
Кузьма похвалил сына за цепкий глаз, за смелость. Купил скотину скопом, но и заплатил чуть не на четверть меньше.
Сосчитал Кузьма дневную выручку, тоже остался доволен, однако в голове стал чесать, поглядывать на Нефеда. Наконец сказал:
– То ли сон меня вздрючил, то ли Савва-протопоп ухватил за душу! О погибели земли нашей Русской не умею думать и не думать не могу! – улыбнулся просительно. – Может, и поругаешь меня, но отнесем-ка всю нынешнюю выручку в соборную церковь. Сам бы ты и отнес…
– На помин души или за здравие? – спросил Нефед почтительно, хоть слова в его горле дрожали: настоящий купец, знает цену деньгам.
– Нет, Нефедушка! Скажи Савве так. Дают Минины деньги на ополчение… Пора всякому русскому человеку спросить себя, какую цену за Русь платить.
Сын ушел, а Минин-старший принялся лавку закрывать. И было ему скорбно. За свои же слова скорбно: ничего еще не сделал для ополчения, а уж перед согражданами вознесся, укорил…
И снова был сон Кузьме. Идет меж деревьев, а деревья – дубы, и каждому дубу тысяча лет. Идет свободно, не тесно стоят, но над головой кроны переплелись – неба совсем нет.
«Что же это за бор? – думает Кузьма. – Никогда в подобном лесу не бывал».
И вдруг стоит среди темного белый, как свечка, старец. Стоит и ждет. Кузьма тоже ни с места. Испугался.
– Не робей, Кузьма, – сказал старец. – Сердца слушайся.
– А что мое сердце! – огорчился Кузьма. – Его хоть вынь да под ноги положи – по нему пройдут и не заметят. Я ж говядарь… Говядарь я.
Покачал старец головой укоризненно, сразу потемнело, весь свет от старца шел, а он, видно, за дерево отступил. Проснулся Кузьма в поту. Во сне старца не узнал, а наяву догадался. Старец-то – сам Сергий Радонежский.
Весь день был Кузьма в смятении. Сам брался мясо рубить, сам выкладывал, сам торговал… Обедать в рядах остался, с мясниками. Разговоры случились непривычные, неспокойные.
…Некто именем Борис-мясник с посадской женой Меланьей приходили из Владимира на базары московские, о чуде сказывать. Этой самой Меланье явилась ночью в свете несотворенном пречудная жена, держит поверх головы образ великий и строгий.
«Поститесь и молитесь! – сказала Пресветлая. – Господь услышит молитву, даст тишину земле вашей, житье пошлет благодетельное».
Перепугалась Меланья.
«Молода я больно! Мне не поверят».
«Не поверят – наказаны будут. Червями и гладом».
И показала гору, всю из жужелиц да из червей.
– И что же сталось? – спросили рассказчика.
– К воеводе ходила Меланья. Владимирцы всем городом три дня постились, три дня денно и нощно в церквах стояли на молитве.
Молчали мясники. Самый огромный, с пузом как бочка, с руками как бочонки, именем и прозвищем Потапыч, сказал своим тонюсеньким голоском:
– По чистому томится бедное царство наше. Уж так грязно на душе! Так грязно.
Голосок Потапыча всегда смешок рождал, а тут никому не хихикнулось.
– У нас уж было такое! – сказал кто-то из молодых. – Листы со сказанием отца Григория в дома подбрасывали.
В конце мая, верно, по всему Нижнему ходили листы. Явились-де старцу Григорию, к одру его, два небожителя в белых ризах. Один сел ему на грудь и велел это видение от людей не таить. Спросил Григорий ангела: «Простит ли Господь грешных?» Ангел ответил: «Простит, если покаяние принесут, если станут пост держать с понедельника трехдневный, если поставят храм Господу и Богоматери». – «Где строить?» – спросил Григорий. «В Москве, на Пожаре. Близ Василия Блаженного». И еще открыл ангел: «В том храме на престоле на бумаге неписано будет изображено имя, кому владеть Московским царством».
После всех этих разговоров Кузьме лихо стало. Дома Татьяна Семеновна потрогала ему голову – жар. С неделю в постели маялся, холодел, как лед, потел, как в бане…
И вот отошла болезнь. Задремал Кузьма. Днем задремал. Видит – дубрава. Та самая, в которой уж бывал. И старец на том же месте. Но стоит не так, как в прошлый раз. Виден ясно, глазами тоже ясен, руку поднял для благословения. Подошел Кузьма ближе,