дыма.
Снег под ногами повизгивал, словно шел Андрей по живому.
– А ведь сегодня Дарья – грязные проруби! – удивился Лазорев свирепову натиску мороза.
Снег едва прикрывал землю, днем было совсем тепло, а по ночам жарили морозы. Андрей подышал в рукавицу, потрогал рукой лицо: всюду ли чует.
Он брел наугад – последний день в Москве. Потом решал выйти на реку, берегом дойти до Кремля.
На реке прорубали замерзшие за ночь проруби. Лед звенел, река пусто ухала, словно подо льдом вместо воды – пропасти.
Позванивали ведра, покачиваясь, – шли в гору женщины с коромыслами. Светало. Небо поднялось от земли и стояло на дымах, как на столбах.
– Ну вот, – сказал себе Лазорев, окидывая взором деревянное, серебряное кружево московских домов. – Ну вот!
И чего-то слеза накатывала, а накатив, примерзла к ресницам, и Андрей, скосив глаза, видел эту свою замерзшую слезу. Стало ему не по себе: к чему бы это перед дорогой-то? Да перед дорогой-то какой!
И, чтобы от греха подальше, поспешил Андрей в церковь, давно уж не захаживал: все ни к чему было, все недосуг.
Он зашел в церковь Казанской иконы Богоматери. Народу как на Пасху – тесно. Андрей стал пробираться к алтарю поглядеть, кто служит, не сам ли патриарх, но на него зашикали: кто-то говорил проповедь негромко, срываясь на шепот, да только не от немощи, – слова жглись как живые угли.
– Если среди вас кто думает, что он благочестив, и не обуздывает своего языка, но обольщает свое сердце, у того пустое благочестие… Это не я придумал, это сказал апостол Иаков. И сказал он: «Если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская. Ибо где зависть и сварливость, там неустройство и все худое. Но мудрость, сходящая свыше, во-первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна…» Перед грядущим светлым праздником воскресения нашего Иисуса Христа мы должны поглядеть друг на друга – достойно ли называем себя христианами? Но прежде чем поглядеть на брата своего во Христе, на сестру свою, пусть каждый погладит в свою душу. Светом ли полна или полна тьмой?
– Тьмой! Тьмой! – закричали прихожане. – Поп Иван, помолись за нас!
– Чего там, плохо мы верим! – сказал Лазореву стоявший рядом, с утра уже хмельной мужичок, приказная строка.
– Эх, плохо! – сокрушился вдруг себе на удивление Лазорев. – Кто это говорит-то?
– Да ты не знаешь, что ли? Чай, Неронов! Служит он тут, в Казанской. Из Нижнего переманили за красное слово его. А ты Никона слушал?
– Не слушал.
– Так поди в Новоспасский монастырь, послушай. Тот еще пуще Неронова говорит.
Лазорев протолкался к алтарю, чтоб вблизи поглядеть на Неронова. Так себе человек: махонький, нос картошкой, волосенки седые, редкие, глаза слезой окутаны.
– Вот скажи, милая! – обратился Неронов к дородной бабе в дорогой красной шубе, отороченной соболями: явно – или купчиха, или жена дьяка. – Скажи, как ты готовишься встретить Светлое Воскресенье?
Женщина схватилась руками за грудь, смущённая нежданной милостью: на нее обратил внимание известный теперь всей Москве поп Неронов, проповеди для Москвы дело новое.
– Готовлюсь, еще как готовлюсь! – воскликнула женщина. – Яйцы к Пасхе собираю, христосоваться, для всей прислуги бычка откармливаю, меды поставила.
Неронов вскинул обе руки над головой и поглядел под купол, да так поглядел, что и все за ним головы стали задирать.
– Господи! – воскликнул Неронов. – О телесах, о мамоне только и заботимся. Пылай, женщина, от стыда, пылай, милая! Да только и все мы не лучше! Все мы о твороге для Пасхи думаем, о деньжатах на хмельное вино, а кто же о душах наших печется? Уж не сам ли дьявол? Душу надо готовить к празднику! Коросту с нее обдирать. Дома вы свои к празднику не забудете вымыть и украсить. Да пусть они у вас будут сиры и убоги, дома ваши, лишь бы душа сияла обновлением и чистотой. Душу скребите, душу наряжайте добрыми делами и помыслами добрыми. О Госиоди, неразумные мы! – Неронов заплакал вдруг, и всякий в церкви умыл лицо слезами.
Вытирая глаза, поручик выбрался потихоньку из толпы. На улице, надевая шапку, подумал: «Никона что ли пойти послушать?»
И пошел.
…Голос Никона, торжественно звенящий, врезался в мозг больно, словно ранили, да так, что раны могли и не зажить никогда.
– Людишки, вы забыли, кто вы! – бичевал несчастное свое стадо Никон. – Так встряхнитесь хотя бы в дни грядущего праздника нашего единосущного Бога. Облекшись в плоть, подобную нашей, Христос соделал нас храмом живущего в нас духа святого.
«Вон ведь как!» – ахнул про себя Лазорев.
– Помните, люди! – посвистывал словом, как плетью, Никон. – Во Христе заключена вся полнота божества. В вас, православных, – начаток божества. Христос – плотоносный Бог; вы, овцы его, – духоносные люди: Бог стал человеком, чтобы каждый из нас… Эй, стрелец, что же ты крутишь башкой! Я и тебе говорю. Я говорю каждому, и каждый должен понять. Бог наш, Иисус Христос, принял страдания ради того, чтобы каждый, человек – стал богом. Или, как пишет святой Афанасий: «Сын Божий содеялся сыном человеческим, чтобы сыны человеческие содеялись сынами Божьими». Когда же вы уразумеете это, истинные овцы, вот уж, право, истинные!
Никон, огромный, черный, махнул на паству руками, словно оттолкнул от себя; его огромные черные глаза сияли зло и прекрасно.
«Это что же. и я, что ли, Богом могу быть? Он ведь так и сказал: бог стал человеком, чтобы человек cтал Богом!» – Лазорев изумленно таращил глаза на проповедника. Он не знал, что Никон, начитавшись на ночь глядя писаний Афанасия, шпарил сегодня его словами. Шпарил и завидовал Афанасию. До всего этого, ясного как день, Афанасий додумался в молодости, еще в дьяконах, когда его привез на Никейский собор архиепископ Александрийский. Ведь как ни крути, по Афанасию исповедует Христа православная церковь. Это ведь он дал определение, чтo Бог Сын есть истинное и собственное рождение сущности Отца, что Он есть полное Божество, которое не является ничьим Творением.
Да Лазореву все равно было, своими или чужими словами говорил Никон. Для него вдруг открылось такое, о чем он и подумать не умел. Может, впервые в жизни стало жалко себя. Ужаснулся. Сколько раз животом попусту рисковал, сам в драки лез. Один на многих. Оттого и в поручиках. Оттого и в Царьград посылают – разменять его жизнь на жизнь Тимошки- беглеца. А выходит, что он, Андрейка Лазорев, – сосуд, в коем заключена частица Бога.
Мысль непостижимая, а все-таки понятно: беречь себя нужно. Боярский умысел хитер, но что он перед промыслом Божьим?
До того раздумался поручик, пораженный словами Никона, что и не увидел, как служба закончилась и церковь опустела. Встрепенулся – Никон перед ним. Взял Андрея, как маленького, за руку, повел на лавочку, где старухи дожидаются начала службы, усадил и сел сам.