пробуждение.
Подводы опять качнулись, заскрипели, лошади, почуяв отдых, прибавили шагу.
Отзвонив, отбив истово поклоны, Москва, хорошенько не проснувшись, кинулась жить не тужить. Стати соколиной, а возня под куполами золотыми великими суматошная, воробьиная.
– Родная, – сказал Аввакум Марковне. – Коли ты русский, хоть на Иртыше тебя роди, хоть на Дону или в Тотьме, а все равно здесь она, наша родина.
Базары спросонья поеживались, притоптывали, лотошники, позевав, пробовали голос, воры почесывались, приглядывались, покупатели приценивались. Все пока без страсти, с дремотцой… Эх! Раскати колесо! Пошло, пошло, только спицы засверкали, а вот уж и спиц в колесе не видать. Покатилась пролетка столичной жизни своим чередом.
– Прибыли, – сообщил Марковне Аввакум, заваливая на спину узел с манатками.
Марковна, одной рукой прижимая к груди Агриппину, другой поглаживая по головке Ванечку, раскрыв глаза, глядела на веселое чудо куполов Василия Блаженного.
– Для светлого праздника у господа и солнышко играет, – говорил Неронов, обходя всех домочадцев и христосуясь.
Холодные губы старичков, ровное тепло детских губ, лукавый жар молодиц.
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес!
И у всех глаза добры и виноваты: эх, ведь столько греха взято на душу из-за слова несдержанного, из-за обид мелочных.
Целуясь, искренне обещали себе начать жизнь заново, другую жизнь начать, сей же миг и начать.
Аввакум под самую Пасxy успел в Москву. Поселился он у Неронова. И теперь оба семейства садились за стол разговляться.
– Пасха-то вкусна! – удивлялся Неронов.
– Марковна делала, – сказала жена Неронова.
– Вкусно. Сколько живу, никогда такой пасхи не отведывал.
Марковна покраснела, замахала свободной рукой, на другой лежала-посапывала Агриппина – спокойный человек.
– Ну, что же ты молчишь, Аввакумушка? – вскинулся Неронов. – Давай-ка фряжского вина выпьем, – чай, со стола самого Ртищева. Прислал к празднику.
Выпили по чаре, потом и по другой.
– Слыхал я, что Москва благолепна и устроена всячески, но я и погрезить себе такого не мог, что глаза мои увидали наяву. До чего же красна наша государыня! – Аввакум горестно всплеснул руками. – Что слова? Слова ложь. Хожу по Москве, а в груди радость кипит, и всякий встречный человек мне люб и каждый дом дорог, как свой.
– Аввакумушка, возьми-ка вон ту поросячью ножку, а мне холодцу подай, – попросил Неронов. – Да и сам холодцу отведай. С хренком – о как!.. Ух! Хрен-то! Матушка, да какой же ты хренок-то удружила! Ух! Слеза так и льет. Славно.
– Ну-ка и мы теперь! – Аввакум зачерпнул хрену ложкой, молодечеством хотел удивить, положил хрен в рот, и глаза у него остановились в изумлении, шея надулась, уши запламенели.
– Ты чего? – лукаво сверкая глазами, спросил Неронов.
– Га! – сказал Аввакум.
– Чего?
– Га! – Аввакум наконец перевел дух. – Ну и хрен! Меня словно бы с лавки кто поднял за шиворот и держал – не отпускал.
Все за столом засмеялись.
Отведали сладкого и соленого, жирного и кисленького.
– Теперь поспать! – блаженна щурясь, сказал Неронов. – А как встанем, пойдем с тобою, Аввакумушка, к Федору Михайловичу Ртищеву, похристосуемся.
Хоть старший Ртищев, Михаил Алексеевич, был жив и здоров и пожалован государем дворцовым чином постельничего, не его вдовий дом притягивал к себе Молодые Ртишевы все ехали к Федору Михайловичу. Федор Михайлович в январе женился. Жена его, Аксинья Матвеевна, выросшая сиротой, к новой родне припала сердцем, а особенно к Анне Михайловне. Перед Анной Михайловной она, в счастье своем, чувствовала себя как бы и виноватой. Всего год была замужем Анна Михайловна. Муж, Bонифатий Вельяминович, помер, и молодая вдова, чтоб не убежать с тоски в монастырь, переехала в дом Федора Михайловича. Хозяину дома шел двадцать второй год, но люди пожилые, умудренные, тянулись к нему. Второго такого ценителя ученой беседы в Москве не сыскать. Федор Михайлович и сам скажет – неделю думать будешь, но главное послушать горазд.
На Пасху вся семья Ртищевых была в сборе. Михаил Алексеевич, Федор Михайлович, Аксинья Матвеевна, Анна Михайловна, Федор Михайлович Меньшой. Пришел из Покровского монастыря, что за Яузой, дядя молодых Ртищевых по матеря, знаменитый книжник, монах Симеон Потемкин. Из гостей были Глеб Иванович Морозов, духовник царя благовещенский протопоп Степан Вонифатьевич, епископ Коломенский Павел, справщики книг печатного двора старец Савватий да Иван Наседка.
Когда от праздничного стола гости перешли в просторную светлицу, дабы дать пищу уму и наслаждение душе, появились еще двое: поп Неронов, а с ним никому не ведомый Аввакум.
Аввакум, садясь на лавку, стеснялся, что велик, сел с краю, а середину как бы и перекосило в сторону. Все на него смотрят: что за молодец, за какие такие заслуги поп Неронов привел его в святая святых?
Неронов сидит помалкивает, Аввакум голову нагнул, под ноги глядит.
– Я горюю, – заговорил хозяин дома, – что в приезд митрополита Феофана Палеопатрасского, который был в Москве при покойном государе, царство ему небесное, так ни о чем и не договорились. Если бы основали тогда греческую типографию, как просил Феофан, а говорил он устами патриарха Парфения, то всем было бы хорошо.
– Патриарх Парфений хотел отказаться от книг, кои печатают в Венеции, – напомнил о сути Феофанова ходатайства Стефан Вонифатьевич. – Венеция – под папой римским, а католикам истинное слово Божье не дорого. И по нечаянности исказят, и по умыслу, а все ошибки – закваска для ересей.
– И хорошо, что убрался этот ваш Феофан ни с чем! – горячо откликнулся справщик книг старец Савватий. – И так от греков проходу нет. Читать как следует не умеет, а уже поучает. Понаехали бы эти гривастые развратники, всю бы Москву своим умничаньем смутили бы. Русскому человеку ныне почет невелик. У нас скорее бродягу будут слушать, лишь бы заморский, нежели своего мужа ученого, сединами венчанного.
– Знаю, не любишь ты, Савватий, греков, – сказал Стефан Вонифатьевич.
– Греки, как и малороссы, в вере не тверды. Их еще патриарх Филарет укорял в шаткости, а патриарх Филарет, когда жил у поляков в плену, нагляделся на отступников.
– Русская вера против греческой – море и лужа, гора и песчинка! – в сердцах воскликнул Иван Наседка.
– Доброй вере доброе знание не помешает, – улыбнулся Федор Михайлович. – А вот невежество для веры погубительно. Днем русский человек на пеньки не станет креститься, а как дело под вечер, так каждый пенек – леший. Великому государству нужен великий свет. Мало у нас книг добрых издано. «Кирилловой книгой» разве что похвалиться можем да «Златоустом».
Стефан Вонифатьевич довольно кашлянул, погладил бороду. В «Книге глаголемой