возвращаюсь в свои меблированные комнаты и смотрю — у меня в номере дверь приоткрыта и горит свет. То ли, думаю, обыск, то ли воры, а может, хозяину что-то от меня понадобилось. Открываю дверь, а за столом сижу я сам. Каково?»
Ребята зашумели, засмеялись, а я не засмеялся и опять вдруг встретился с глазами писателя. Мы оба понимали в этом рассказе что-то такое, чего не поняли другие, даже умник Миша. Писатель улыбнулся мне, словно поощряя на какую-то смелость, словно бы ободряя.
Миша спросил:
— Александр Владимирович, не можете ли вы рассказать нам, как создавался образ художника Звонарева?
Писатель положил руку на толстую, новенькую еще книгу.
— Я же всю жизнь прожил бок о бок с фарфористами. Всех их в лицо знаю. Написать эту книгу было и трудно и нетрудно. Легко потому, что материал не требовал особого изучения, а сложно потому, что малейшая неправда вызвала бы осуждение моих земляков, героев этой книги.
— Но Звонарев — это собирательный образ или списанный с натуры? — пояснил свой вопрос Миша.
— Когда я сочинял роман, — сказал писатель, — то держал перед глазами одного талантливейшего живописца и еще многих. Так что мой Звонарев и собирательный образ, и в то же время очень близкий к натуре.
— Расскажите нам об охоте! — попросил Георгий Матвеевич.
Писатель рассказал сначала что-то смешное, а потом очень смешное. Мы все хохотали, и он тоже смеялся, да еще лучше, чем мы, до слез. И я подумал: он совсем такой же, как все, только — писатель.
Спали мы в ту ночь в общежитии техникума, спали без задних ног, как спится после грозы и хорошего ливня.
Утром по гудку, вместе с рабочими, мы отправились на фарфоровый завод, о котором и написал многие свои книги писатель, поивший нас чаем под раскаты грома.
На заводе нам показали, с чего фарфор начинается, как готовится масса, как масса оборачивается вазой, чашкой, тарелкой, чайником. Все это было очень интересно, да только чуда не было.
Чудо поджидало нас в живописном цехе. У корпуса нашу ватагу встретил улыбающийся, в круглых очках, человек, похожий на доктора Айболита. У него не было ни белой бороды, ни белого халата, но я сразу догадался — это добрый доктор Айболит. Когда он рассказывал нам о заводе, то увлекся и стал очень похожим на Георгия Матвеевича. Так же закидывал голову, сосредоточенный в себе, а когда хотел сказать что-то важное, чем мы должны были проникнуться, раскрывал обе ладони, разводил руки и смешно выкатывал глаза. Когда же он собирался сказать веселое, то, наоборот, прижимал подбородок к груди и смотрел на всех нас голубыми невинными глазами, и рот у него растягивался до самых ушей. Если бы ему в это время приставить длинный нос, то это был бы чистый Буратино. Мы поняли, человек не заигрывает с нами, в нем просто остался мальчишка, наш брат. С Георгием Матвеевичем они постояли с минуту, поглядели друг на друга, и нам было видно, что человек с завода очень любит нашего друга — учителя. Оказалось, что они школьные товарищи.
— Познакомьтесь, — сказал Георгий Матвеевич. — Афанасий Дмитриевич Коновалов, редактор заводской многотиражки. Наше дело теперь смотреть и слушать.
Афанасий Дмитриевич сам отворил дверь в живописный цех и стоял в дверях, пропуская нас, и по глазам его было видно, что он ждет от нас удивления и радости.
И мы дружно удивились и вспыхнули радостью. Не потому, что не хотели обидеть хорошего человека. Мы сразу обо всем забыли, и о нем, добрейшем Афанасии Дмитриевиче, тоже. Мы увидали перед собой жар-птицу.
Сначала жар-птицу, а уж потом людей, которые, весело поглядывая на нас, расписывали на ее перьях новый осенний наряд.
Афанасий Дмитриевич подвел всю нашу группу к немолодой женщине и попросил ее:
— Расскажите ребятам, как вы гусиный крик искали.
Женщина улыбнулась:
— Вы уж лучше сами расскажите. У вас складнее получится.
— Мы вас очень просим, — сказал Георгий Матвеевич.
— Да что там! Обычная история, какая приключается с новичками, — опять улыбнулась женщина. — Я пошла работать девяти лет. «Агашки» пальцем писала.
— А вы и про «агашку» расскажите, народ пришел к нам молодой, не знают, что это такое, — попросил Афанасий Дмитриевич.
— Да как про нее расскажешь, про «агашку»? — Женщина взяла белый чайник и, макнув палец в краску, вывела на нем несколько лихих вензелей. Получилась роза. — Хозяин завода, Кузнецов, перед ярмарками раздавал рабочим «белье» — посуду нерасписанную, и все рисовали цветы, кто как мог. Хорошо получалось, весело… Вот и я «агашку» работала. А потом меня смотритель на французские рисунки перевел. Дело не простое. Сначала на чашку мастикой мы наносили рельеф, а уж потом золото клали. С той мастикой и получилась у меня беда. Отправят мою работу в обжиг, рельеф и отскочит. Чего я только ни подбавляла в раствор — один брак идет. Стала подсматривать за работой старых мастеров. Смотрю, некоторые плюют в раствор, и я себе. А рельеф все равно трескается, осыпается… И вот прицепилась я глазами к старичку одному: что он делает, то и я. Только, смотрю, разводя мастику в скипидаре, он добавил что-то из пузырька. Я к нему: «Иван Васильевич, что это у тебя за снадобье?» — «А это, — говорит, — гусиный крик, красавица». Я к одному, к другому: «Где взять гусиного крику?» Смеются, а беде не хотят помочь. Время такое было, каждый о себе думал. Старое время. И пришлось мне украсть у вредного старика его тайный пузырек. Принесла домой, брат поглядел и говорит: «Я тебе этого гусиного крика в аптеке куплю. Глицерин это. Обыкновенный глицерин».
Из живописного цеха Афанасий Дмитриевич повел нас в кладовую, где хранился старый фарфор, росписи знаменитых мастеров. Глаза разбегались. Буденный на коне, колхозница, девочка с козликом, гоголевские «Мертвые души», птицы и рыбы, древнерусские терема, росписи, сверкающие, как зимние узоры на окнах, и живые, ласковые, словно подснежники. Полыхало золото, цветы рассыпались по сервизам, как по летнему лугу, — и вдруг совершенно ни на что не похожее. Блюдо. Белый овал, в центре другой. Роспись матовая, но тревожная. Вверху месяц, слева вода, справа причудливый берег. Человек с гуслями на одной стороне, на другой — лунные девы, выходящие из воды.
— Это, наверное, Садко, — догадался я.
— Верно, — сказал Афанасий Дмитриевич. — Это «Садко». Блюдо Врубеля.
Домой мы возвращались поездом. Еще не было одиннадцати, еще весь день был впереди, а мы насмотрелись уже такого, что на всю жизнь запомнится.
Мне нужно было выходить на третьей остановке, а всем крутовским и Георгию Матвеевичу на четвертой.
Я вышел, и сердце у меня сжалось. Вот и закончился поход. Ребята, ставшие родными, уже опять чужие.
Я поплелся домой и шел очень долго, нога за ногу, вдоль реки, потом по мосту, мимо «Зорьки». Пришел домой к концу обеда.
Да только я быстрый едок. Чай пил со всеми. В окошко стукнули. За канавой Вава и