скорбь, делающая их особенно выразительными.
Что еще?
Он, например, никогда не выходил из себя, потому что, на мой взгляд, никогда в себя и не возвращался. Все время пребывал в состоянии истерического раздражения, готового сорваться громом и молниями на любую подвернувшуюся голову. Впрочем, когда Диц особенно гневался, то начинал сутулить плечи, словно пристально всматриваться вперед, отчего голова на тонкой шее раскачивалась совсем по-змеиному и выразительные глаза недобро прищуривались. Тогда его зычный баритон с ржаво-вибрирующими интонациями падал почти до шепота, и это уже был полный кошмар…
Потом (очень скоро!) мы узнали, что его нескладная хрупкость только с виду кажется таковой. Одним легким, порхающим ударом Диц, словно кегли, сбивал с ног стокилограммовых десантников, а что касается негромкого голоса — то и он как-то не слишком утешит, если при этом из вас тянут жилы ржавыми плоскогубцами.
«Ты, говно собачье, недостоин даже честной солдатской пули. Утопить в сортире — единственное, что я могу предложить, да и то — слишком почетная смерть для такой сволочи. Даже не знаю, что с тобой делать… — обычно рассуждал он в таких монотонных интонациях распилочного станка, что хотелось повеситься только от его голоса. — По-хорошему, надо бы засадить тебя в холодный карцер суток на тридцать, так ведь сдохнешь там уже на третьей неделе, вы все так и норовите отбросить копыта раньше, чем вам прикажут… А сдохнуть ты должен там, где я скажу, и тогда, когда это будет нужно мне…»
Нет, это еще не ругательства, это его обычная, так сказать, повседневная речь, не достигшая накала гневной патетики…
Пока мы всё так же стояли в одной шеренге и внимали своему новому комбату, первому после бога.
— Вы — штрафники. А что это значит? — даже отчасти проникновенно вещал он, прохаживаясь вдоль шеренги и похлопывая тросточкой по идеально начищенным сапогам. — А это значит, что вы — никто! Еще меньше, чем никто! Вы — дерьмо собачье, отбросы, до которых больше никому нет дела… Кроме меня, разумеется… Хотя, мне тоже нет до вас никого дела! Единственная моя задача — повести вас в бой, чтоб вы быстро и благополучно отдали свои никчемные жизни во славу и процветание демократии…
— Круто… — чуть слышно прошипел кто-то. Диц как будто даже подпрыгнул от удивления:
— Кто-то что-то сказал? — чуть ссутулился он, пристально всматриваясь во всех сразу.
Строй хранил предусмотрительное молчание.
— Все правильно! — кивнул комбат. — Никто ничего не говорил. Никто и не смеет разевать свой вонючий хавальник, когда говорит офицер-воспитатель. Потому что вы — штрафники! У вас больше нет званий, заслуг, прошлого, у вас даже имен и фамилий больше нет. Только клички, которые вам здесь присвоит командование. Я бы сказал, словно у собак, но собаки — благородные животные, в отличие от штрафной сволочи, которая пялится на меня глупыми зенками…
Диц неторопливо прошелся вдоль строя и глянул, как мне показалось, прямо на меня.
— Ты, солдат! О чем ты думаешь?! — он неожиданно ткнул тростью моего ворчливого соседа.
Мысленно я облегченно выдохнул. Если глянуть капитану прямо в глаза, то там не только вековая скорбь. По-моему, еще и хроническое безумие, мерцающее, как звездочки сквозь туманность…
— Пожрать бы, господин капитан! — поделился сосед своими мыслями.
— Три шага вперед! Марш!
Сосед нехотя, вразвалочку, выдвинулся на три шага.
Удар в подбородок прозвучал громко, хлестко и неожиданно. Солдат кубарем отлетел в сторону, вроде бы даже перевернулся через голову. Замер на четвереньках. В серых глазах застыло искреннее детское недоумение. С треснувшей губы на подбородок побежала яркая струйка крови и быстро закапала на пыльный плац.
— Встать! Он встал.
— Смирно!
Он вытянулся. На левой скуле уже явственно обозначилось багровое пятно будущего синяка, а кровь все так же капала с подбородка, уже на грудь.
— Неправильный ответ, — почти ласково объяснил Диц. — Обращаясь к офицеру, вы все должны отвечать — господин офицер-воспитатель, сэр! Я понятно объясняю?
— По-моему, господин капитан, вполне понятно, — не без ехидства вставил со стороны Гнус.
— По-моему, тоже, господин первый лейтенант, — согласился Диц.
Оба лейтенанта стояли чуть поодаль. На равнодушных лицах читалось, что подобное зрелище им не в диковинку. Куница, правда, чуть хмурился, кривя нижнюю челюсть, но, может, он просто ковырял языком в зубах. Может, у него там что-то застряло во время завтрака?
Да, пожрать не мешало бы…
Комбат поднял к лицу руку, туго обтянутую черной перчаткой, внимательно осмотрел ее и легонько подул на костяшки. Зато стало понятно, зачем комбат носит перчатки из толстой кожи. Пальчики бережет…
— Хорошо, повторим еще раз… О чем думаешь, солдат?!
Тот пожевал губами, как будто собирался сплюнуть. Исподлобья глянул на капитана.
— Пожрать бы, господин офицер-воспитатель, сэр!
Второй удар сбил его с ног еще быстрее, чем первый.
— Встать!
Вот поднимался он медленнее.
— Смирно!
— О чем думаешь, солдат?!
— Ни о чем, господин офицер-воспитатель, сэр!
Отбарабанив ответ, солдат слегка прижмурился, ожидая следующего удара.
Подбородок у него был уже весь в крови, да и губы набухли и стали красными, словно накрашенными.
Удара не последовало. Диц всего лишь ткнул его тростью в живот, что, после всего увиденного, выглядело почти как поощрение.
— Вот это — правильный ответ, — одобрил комбат. — Думать — это не для ваших свинячьих мозгов. Думать я вам вообще не советую, для этого у вас есть офицер- воспитатели… Кто такой, солдат?
— Василий Рвачев, 5-й «Ударный», корректировщик…
На этот раз комбат ухитрился одним моментальным движением перебросить тросточку в правую руку и тут же ударил с левой.
Рвачев снова покатился по плацу. С трудом приподнялся на корточки и так завис, ошалело фыркая и мотая головой, будто оглушенная лошадь.
— Я не советую считать, что левая рука у меня менее убедительна! — добавил вслед Диц.
— Ну что вы, сэр! — подхалимски влез Гнус, — я думаю, они уже так не считают…
— И правильно делают… Встать! Смирно! Кто такой, солдат?!