Садовских поведут их но верному пути, которого ему, Кондратьеву, все равно не найти. Он оставлял за собой роль корректировщика, порой напоминая актерам о той или иной детали, которая могла от них ускользнуть. Зачем нужен был режиссер, когда актеры Малого театра того времени из любой дрянной пьесы делали «конфетку» и такие кружева плели, что любо- дорого смотреть было.
Другим давним знакомым отца был Николай Игнатьевич Музиль — собственно говоря, он был приятелем старшего брата отца Владимира Александровича, в доме которого отец с ним и познакомился.
Н. И. Музиль был маленьким, подвижным старичком с добрыми насмешливыми глазами. В нашем доме бывал он часто, так как дружил с отцом и был его постоянным партнером в преферанс и в винт. По воскресным дням или в субботу Н. И. иногда что-либо рассказывал, передавая в собственной обработке виденные им сцены или фантазируя переживания того или иного лица, занятого каким-либо делом. Тонкая наблюдательность и исключительно выразительная мимика придавали его рассказам особую прелесть.
Смутно помню его рассказ о дьяконе, который кадит в церкви. Вся суть передаваемого эпизода заключалась в том, что дьякон раздражается, что на каждение ему отвечают поклонами не те прихожане, к которым оно относится. Слов в этом рассказе почти не было, говорилось как будто только «не тебе! не тебе!» и «а вот это — тебе», но мимика была такая замечательная, что слушатели покатывались от хохота. На сцене мне ни разу не пришлось видеть Музиля, но старшие были о нем очень высокого мнения и считали его коронной ролью — образ пьяницы повара в «Плодах просвещения». Незлобивый характер Музиля подбивал старших постоянно его разыгрывать. Николай Игнатьевич был поклонником женского пола и любил красивых женщин. Вместе с тем он был невероятно мнителен и страшно боялся смерти. Бывало, отец едет с ним куда-нибудь на извозчике, Ник. Игнат, чем-либо отвлечется и погрузится в думы. Отец обязательно его прервет.
— Смотри, смотри, какая хорошенькая!
— Где? где? — откликается Музиль.
— А вот, направо, — скажет отец, а в это время направо шествует похоронная процессия, которую Музиль, призадумавшись, не приметил. «Тьфу! тьфу!» — отплевывается через левое плечо Николай Игнатьевич.
Пров Михайлович Садовский рассказывал мне, как его отец, будучи где-то в отъезде с Музилем и ночуя с ним в одной комнате, незаметно с вечера всыпал ему какого-то красного порошка в ночную посуду. Ночью, в темноте Ник. Игн. использовал по назначению приготовленный сосуд и снова заснул. Рано утром проснулся Михаил Провыч и по своей привычке закурил, за ним проснулся и Николай Игнатьевич, как всегда веселый, оживленный и сразу начал что-то рассказывать Садовскому. Тот молча слушал и вдруг как бы ни к селу ни к городу спросил:
— Коля! А как ты себя чувствуешь?
— Я — прекрасно, а что?
— Да ничего! я так спросил… Ничего не чувствуешь, никакого недомогания?
— Никакого, — ответил уже встревоженным тоном Музиль. — А ты почему спрашиваешь? — в свою очередь задал он вопрос.
— Да так, пустяки, — отнекивался Садовский.
— А все-таки, почему тебе взбрело на ум, что я себя плохо чувствую?
— Да так, пустяки… только… моча у тебя какая-то странная!..
Николай Игнатьевич заглянул в ночной сосуд, побледнел и сразу обмяк, замолчал, расстроился. Он быстро встал, оделся, достал где-то порожнюю бутылку, перелил в нее действительно устрашающее по цвету содержимое ночной посуды и отправился в Москву сдать все это на исследование в лабораторию. До следующего дня нервничал и не находил себе места. Садовский же рассказал об этом всем, и когда Музиль получил результат анализа, то не мог освободиться от поздравлений с чудесным избавлением от болезни… В свое время?. II. Садовский сказал про него:
В театре честный он работник, И в жизни чудный человек, Винтить ужаснейший охотник И благодетель для аптек.
После смерти Музиля отец получил в дар от его семьи весь его архив и содержание письменного стола артиста. Это было несколько объемистых корзин. Долгое время отец разбирал доставшееся ему наследство. В итоге разборки одна из корзин оказалась более чем наполовину наполненной никому не нужными склянками, коробочками с лекарствами и бесчисленными сигнатурками рецептов.
В доме Музиля отцу однажды пришлось играть в карты с А. Н. Островским. Как-то я спросил отца, какое тогда впечатление произвел на него великий драматург.
— Довольно неприятное, — ответил он, — ему очень не везло в карты, и он брюзжал и ныл во время всей пульки, а в конце так расстроился от грошового проигрыша, что уехал домой, не оставшись даже поужинать.
Умер Н. И. Музиль в разгар революции 1905 года. Рассказывали у нас, что он до конца дней живо интересовался событиями, резко критикуя правительство и находя его действия неправильными. Не отдавая себе отчета в происходившем, он считал, что «вместо военных строгостей надо действовать отеческим внушением». Квартира его помещалась где-то рядом с какой-то фабрикой. Однажды волна революции докатилась и до нее. Рабочие забастовали, высыпали на улицу к воротам фабрики и устроили митинг. Николай Игнатьевич с трудом вылез из постели, надел халат и подошел к окну. Он увидел ворота фабрики, толпу и какого-то оратора из молодежи, говорящего речь. Поймав на себе взор говорившего, он строго погрозил ему пальцем, а тот, желая пошутить над стариком, сделал вид, что страшно испугался. Случаю угодно было, чтобы говоривший оратор был последним из выступавших и чтобы после его речи толпа разошлась. Николай Игнатьевич был в восторге от произведенного им эффекта, всем об этом рассказывал и добавлял: «Вот как надо действовать, а не расстреливать». Вскоре после этого случая он скончался.
Его веселая, юркая фигурка, являвшаяся воплощением его амплуа комика, навсегда осталась в моей памяти. Это был добрый, хороший и приятный человек.
Полной его противоположностью являлся Ипполит Карлович Альтани, этот царь и бог оперной труппы Большого театра. Внешне он был чрезвычайно добродушен и благообразен со своими коротко подстриженными усами, длинными волосами, зачесанными назад, и серенькими глазками, блестевшими сквозь пенсне в старинной оправе. Но как от этих сереньких глазок, смотревших сквозь безжизненно прозрачные стекла, так и от цепочки с бесчисленными медалями и знаками отличия, висевшей в петлице, веяло каким-то недобрым холодком. Впрочем, от главного дирижера Большого театра в то время требовалось олимпийство, и человек, не сумевший бы на этих административных высотах вызывать всеобщего страха и трепета, был бы немедленно сочтен непригодным для занимаемого поста. Достигал Ипполит Карлович Альтани этого страха и трепета своеобразным способом. Так, например, перед началом ответственной репетиции Ип. Карл, сидел у себя в комнате и ждал, когда дежурный по репетиц и доложит ему, что весь оркестр, хор и солисты на месте. Тогда Альтани выходил на сцену, окидывал собравшихся своим холодным взглядом и бездушным голосом вопрошал:
— Оркестр весь здесь?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хор весь в сборе?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хорошо. Солисты все налицо?
— Все, Ипполит Карлович.