оркестр, и какая-то гнусная рыба, которую нагловатый официант выдавал им за форель. Она взглядывала на Цветкова, смеясь глазами, а он глаза отводил, не находя в себе сил улыбаться в ответ: ему было невесело в тот вечер, предчувствие томило его, предчувствие, что в его жизнь входит что-то неведомое ему доселе, женское, беззаботное, беззащитное и вместе с тем неподвластное его воле, с чем надлежит будет справляться долго-долго, и неизвестно еще, чем все это для него обернется...
Нет, не о ней и не о ее судьбе думал он в тот вечер, грешен, он думал о себе, о том, что прочитан еще один доклад на еще одном съезде, и прочитан блестяще, за последние годы он научился эффектным трюкам, паузам, распределению эмоций, аудитория была завоевана в первые пять минут, все шло прекрасно, не было лишь сделано нового шага, для него внутренне не было. Впрочем, никто не заметил отсутствия Нового шага. Эта москвичка с сияющими глазами тоже — слишком молода для того, чтобы всерьез заниматься наукой, подумалось ему тогда. Но было в ней столько жизненной энергии, такие запасы еще не осознавшей себя творческой силы, что в какой-то момент Косте стало боязно, опять-таки за себя: хватит ли у него духа на то, что ждет ее впереди. Отблески будущей судьбы, участи — тяжелое слово участь — читал он на Танином лице, и это тоже было непривычное для него переживание. Его участь так или иначе будет отныне связана с этой женщиной, это он тоже чувствовал. Открытия, не способствовавшие хорошему настроению, не правда ли?.. А Тане в тот вечер было беспричинно весело, и Левке тоже, о боже, какие безумцы! Она смеялась и все прижимала ладони к раскрасневшимся щекам, жест девочки, почти ушедший теперь. И смеется она сейчас редко, разве что у себя в лаборатории, когда они все вместе чай пьют, веселенькая подобралась у них там компания, одна Наталья и Коровушкин чего стоят! С Петькой Таня тоже часто смеется, на долю же Кости мало что теперь перепадает. Или все это ему кажется?
Цветков все больше мрачнел, наконец посмотрел на часы: какая нелепость, давно пора уходить. У Денисова лицо недовольное, розовые щеки твердо упираются в черноту бороды, но все равно видно, что устал от щебета незваной гостьи. Его можно понять, и Таня в неловком положении. И все равно Цветков долго толокся в прихожей, глядел жалобно, начал суетливо отдавать Тане присланные ему утром из Варшавы оттиски, что за спешность, зачем непременно сейчас, на ночь глядя, неизвестно. Потом стал перебрасывать по своей дурацкой манере портфель из руки в руку, пора покупать новый, сказала Таня, этот совсем истрепался, неприлично с ним ходить. Может быть, может быть. Наконец попрощался с Денисовым, вопреки обыкновению, извинился перед ним за позднее вторжение, назначил на завтра свидание аспирантке, открыл дверь и снова застрял, теперь уже в проеме.
Таня представила себе их ночной переулок без единого милиционера, Костину подпрыгивающую походку, искушающе беззащитную, и как этой походкой он пойдет вниз по их извилистому Нижне-Кисловскому. Бесполезно уговаривать взять такси, скажет — близко. «Вперед и выше!» — длинное его лицо поползло вверх, силясь изобразить улыбку. Десять лет все вперед и выше. «Раскачай меня выше неба!» — говорил маленький Петька. Куда еще выше? Выше неба задохнуться можно, и даже всенепременно. «Вперед и выше!» — заклятье перед разлукой.
Хлопнула дверь в подъезде. Ушел.
Эта или, лучше сказать, такая жизнь длилась годами, и еще аспирантка спала сейчас в кабинете Денисова. Бог с ней, с аспиранткой, одну ночь перетерпеть можно, но все-таки: Тане требовалось достать чистое белье, постелить, требовалось быть любезной, то есть улыбаться, задавать вопросы о ее жизни, московских планах, будущей диссертации — словом, поддерживать какой-то разговор, и все это с человеком, от которого, Таня чувствовала это, исходила не то чтобы недоброжелательность, но слишком пристальное внимание, слишком колючий интерес к тому, как все совершалось у них в доме. Слишком подчеркнуто независимо, то ли в силу дурного воспитания, то ли от застенчивости, держала она себя для случайной и ненужной гостьи... «Воспитанный человек — это тот человек, который умеет занимать мало места», — любила повторять в Танином детстве их соседка по квартире тетя Капа, Тане показалось, что Нонна захватила всю квартиру.
Но больше всего смущала Таню мысль, может быть впервые ею отчетливо осознанная и не имевшая никакого отношения к аспирантке (мгновенно, едва Таня принесла ей халат, та уютно расположилась на денисовском диване). Эта давно невозможная для Тани жизнь представлялась всем возможной, естественной и неизменяемой. Казалось, установившийся порядок ни от кого давно не зависел и никому не был подчинен. Они, все трое, и сегодняшний Костин вечерний визит это особенно подтверждал, не принадлежали себе, сложившаяся ситуация давно вышла из-под их контроля и сама диктовала свои законы — отношений, встреч, звонков, привычного круга разговоров. Вероятно, Косте нужно было бы сделать над собой титаническое усилие, чтобы, задумавшись хотя бы на минуту, остановиться и заставить себя не привезти свою аспирантку к Тане: проще, естественнее и привычнее было сбросить на Таню очередную свою докуку. Тане проще не делать ему по этому поводу замечаний, мужу проще ничего не заметить, перетерпеть. Каждый в конечном счете охранял себя, свое сиюминутное спокойствие, хотя в результате этой охраны всем было неудобно и неловко жить.
Но все привыкли. Привыкли и к тому, как распределились как бы сами собой их заботы, интересы и волнения. Таня свыклась с тем, что с мужем она говорила большей частью о бытовых делах, сыне, его уроках, жалобах на него учителей. В свою очередь, она выслушивала подробные отчеты Денисова о том, что делалось у него в институте, кто что сказал, кто куда перевелся, кто что купил и где собирался отдыхать. Сама она рассказывала ему о своих делах мало, почти ничего — вся эта часть ее жизни была отдана Цветкову. Хотя все то, что принято называть физическим временем, жизнью, отмеряемой по часам, несомненно принадлежало мужу и его окружению. Приятели и сослуживцы Денисова часто у них бывали, у них вообще бывало много людей — дом стоял в самом центре, заскочить к Денисовым в удобную для себя паузу попить чайку, перекусить, — это тоже давно установилось, было принято, и тоже давно ни от Тани, ни от Денисова не зависело. Театр на Бронной, театр Маяковского, театры улицы Горького и переулков, консерватория, фестивали с их поздними киносеансами — все это помимо их воли имело продолжение у них на Кисловском. Москва новостроек с ее огромными расстояниями благодаря их дому возвращалась к себе, давнишней, это снова был старый исчезнувший город, уютный, домашний, со своим старомосковским бытом — вечно темным подъездом, вечно сломанным лифтом, привычными, еще довоенными чашками бывшего кузнецовского фарфорового завода, где ампирные девицы в зеленоватых, цвета водорослей, хламидах поднимали к солнцу золотые серпы, а в руках держали молоты — наивная романтика первых послереволюционных лет.
Словом, получалось, что их с Денисовым вечера чаще всего пропадали. Таня от этого уставала, не от мытья посуды и истребления еды, которую надо было готовить в расчете на внезапных гостей, нет, хозяйственные заботы пока мало раздражали ее, она уставала от суеты, чужести многих разговоров, от несогласия с тем, что говорилось, от нелепости вступать в спор в тот момент, когда гостям нужны не ее умствования, а чашка чая. Постоянные приливы гостей размывали, подтачивали их дом, как вечный прибой размывает в итоге даже гранитные берега. Гости к тому же лишали Таню той внутренней сосредоточенности, без которой невозможны, так ей казалось, серьезные занятия наукой.
Правда, Таня была, по-видимому, не совсем права, потому что Денисову такая жизнь нравилась: для него вечер — это отдых после целого дня совсем иной работы, и то обстоятельство, что его развлекали и удоволивали на дому последними новостями, было ему