А это воды…
Да, да. Лежи тихо.
На отце была полосатая пижама. Он стоял с дальней стороны кровати, склоняясь над мамиными ногами. Мама лежала на спине. Одеяло было откинуто в изножье постели, ночная рубашка задрана на живот, ноги – очень белые – согнуты в коленях и широко расставлены. Между ногами, там, где они сходились, виднелось что-то очень красное, мокрое, волосатое, залитое коричневато-розовой жижей, частично испачкавшей и мамины бедра. Рядом на простыне лежало нечто странное, я никак не мог понять
А ну марш к себе.
От его рук плохо пахло. Пока он меня нес, я вырывался, брыкался, но он только сжимал меня крепче; моя пижама собралась складками у плеч, штаны сваливались. В горле раздавалось «уг-уг-уг» подступающих рыданий.
Быстро!
Он бросил меня на кровать, резко натянул одеяло и подоткнул его так плотно, что я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Тут я разрыдался по-настоящему, вопил, выгибал спину, из стороны в сторону мотал головой по подушке, так что скоро все мое лицо сделалось мокрым от слюны. Отец включил свет. Он был желто-белый, как скелет. Если ты сейчас же не перестанешь, если сию же секунду не заткнешься и не уснешь, я тебя так отдеру, своих не узнаешь!
Мамочка!
Мамочка заболела. У нее животик болит.
Н-н. Н-н.
На пороге появилась мама. Бледная, гораздо бледнее отца, все лицо в поту, перепачканная ночная рубашка. Мама еле держалась на подгибающихся ногах. Обхватив себя руками, она зажимала между ног ночную рубашку, и даже когда ей пришлось опереться на стену и выпустить материю, та все равно липла к телу, багровая, мокрая.
Куда ты, черт тебя подери, Марион…
Отец взял ее за плечи и повернул лицом к выходу. Я кричал им вслед, но он погасил свет и захлопнул дверь. Я слышал, как по-вернулся в замке ключ. Слышал, как мамин голос уговаривал меня лежать тихо и быть, ради мамочки, хорошим мальчиком, как когда Рождество и должен прийти Сайта, а тем, кто не хороший мальчик, не принесут подарки. Ее голос звучал все слабее и слабее, пока не затих совсем.
Я читал мистеру Бойлу выдержки из одной книги, которую взял у него на столе: «На шестнадцатой неделе у эмбриона начинают расти брови и ресницы, а на голове появляется легкий пушок». (Я поднял на него глаза.) Насколько я помню, у Дженис не было на голове никакого легкого пушка. «К этому моменту эмбрион достигает шести дюймов в длину и весит приблизительно четыре и три четверти унции… у него развиваются конечности, и он уже может сосать большой палец». Вы когда-нибудь сосали большой палец, сэр?
Нет. То есть да. Я… полагаю, у меня была пустышка.
У меня тоже!
Обнаженный торс, руки и ноги мистера Бойла приобрели синеватый оттенок. Раны на голове покрылись коркой засохшей крови, а рука, от которой ночью отвалилась повязка, сочилась желтым гноем. На суставе большого пальца набухал большой волдырь. Красные, в кровавых прожилках глаза слезились, веки – в те минуты, когда они, затрепетав, вдруг закрывались – казались почти прозрачными в бледном предутреннем свете, вливавшемся в комнату сквозь опущенные жалюзи. Мистер Бойл не побрился, и нижняя часть его лица, особенно над верхней губой и на подбородке, заросла светло-коричневой щетиной.
Итак, что вы думаете?
Он рывком вздернул голову и прищурился – то ли вообще не понимал, где я, то ли не мог сфокусировать на мне зрение. Простите?
Генетический дефект эмбриона? Аномальное строение матки? Что-нибудь не то с плацентой? Как вы считаете? А может, во время беременности она подцепила какую-нибудь инфекцию? Или у нее шейка матки была
Я… Мистер Бойл покачнулся на стуле и не опрокинулся на пол только благодаря туго затянутому бельевому шнуру. Он восстановил равновесие и сказал: не имею ни малейшего представления.
Я подошел к окну, пальцем отодвинул жалюзи и выглянул наружу. Светало. К окнам верхних этажей административного корпуса школы, вместе с нашим зданием составлявшего букву Г, липло рассыпавшееся на кусочки оранжевое солнечное отражение. Внизу, в трех этажах от нас, посреди спортплощадки по- прежнему стояли полицейские машины. Только теперь их было три. Полицейские в бронежилетах передавали из рук в руки стакан. Из стакана и из их ртов, после того как они делали глоток, шел пар. У одного из пьющих на груди болтался бинокль. Я отошел от окна. Наши припасы закончились: последние сэндвичи съедены, а кофе допит рано утром. Мною. Я открыл кран в одной из раковин и попробовал рукой, не пойдет ли теплая вода. Не пошла. Несмотря на это, я умылся, сняв куртку и закатав рукава толстовки, чтобы не замочить их, когда буду мыть лицо и руки. Попил из сложенных ладоней, прополоскал рот, горло и выплюнул воду в металлическую раковину. Взял из контейнера на стене грубое бумажное полотенце. Вытерся.
Маме сказали, что это была бы девочка. Она рассказывала, когда вернулась из больницы.
Мистер Бойл не ответил и даже не посмотрел на меня.
Она всегда говорила про ребенка – про плод – «она», а отец не хотел так говорить. Знаете, что он ей сказал, мистер Бойл? Мистер Бойл.
Прошу прошения?
Он сказал: у тебя этого добра будет еще сколько хочешь. Только вышло по-другому.
Я снял через голову толстовку, потом рубашку. Носки и ботинки, брюки и трусы. Только теперь мистер Бойл обратил внимание и слезящимися глазами уставился на меня.
Сейчас ей было бы тридцать. Моей сестричке. А Дженис номер один – тридцать семь с половиной.
Грегори…
Если бы они не умерли.
Я замерз и устал. Я так
Устал от всего этого?
Я стал переодеваться в одежду мистера Бойла, которая всю ночь так и пролежала на парте аккуратной стопочкой, хотя он неоднократно жаловался на холод и просил разрешить ему одеться. Его рубашка холодила мне тело. Еле слышно пахла потом и дезодорантом. Хлопок с полиэфиром (65 процентов полиэфира, 35 хлопка), размер воротника 15. «Сен-Мишель». «Маркс-энд-Спенсер». Маловата. Рубашка туго натянулась у меня на груди. Брюки, пиджак. Брюки оказались колючие, пиджак жал в плечах, рукава были коротки. Носки и ботинки я надел в последнюю очередь – сильно ослабив шнурки, чтобы всунуть в них ноги. Задники все равно пришлось примять. Восьмой размер.
Я-то всегда беру одиннадцатый, но девятый такой удобный, что я ношу десятый. Папаша. Одна из его