И вот эта чудовищная нелепость, — простуда, обернувшаяся воспалением легких… Люди церковные, лишенные интеллигентских предрассудков, Агафоновы не долго думали, рядили, гадали, в какой форме предложить Одинцовым помощь и поддержку.
Избегая пустых соболезнований (Левушка с женой сами понимают, что друзья разделяют их горе), матушка Полина своим певучим, мягким и в то же время решительным голосом приказала: «Звоните в любую минуту», а отец Валерий был немедленно послан к Одинцовым, чтобы их морально утешить, укрепить духом и по-христиански им помочь — не только врачующим словом, но и делом.
Готовность Агафоновых именно к такой помощи сослужила хорошую службу. В чем-то находчивые, удачливые и предприимчивые, а в чем-то на удивление наивные и непрактичные, Одинцовы без них пропали бы. Горе совершенно подкосило, сломило, парализовало их, и, будучи не в состоянии что-либо предпринять, они либо запирались в разных комнатах, чтобы не слышать прорывавшиеся сдавленные рыдания и всхлипы друг друга, либо с сухими глазами, уставленными в одну точку, сидели рядом при потушенном свете, словно две застывшие мумии.
Отец Валерий сменил Левушку в организации печальных формальностей: его ряса всегда магически действовала на вымогателей и волынщиков. Конечно же, и отпевали Любочку в его храме. Тонкому голосу отца Валерия, читавшего молитвы за упокой, вторило под куполом слабое, невнятное эхо, под очками у него блестели слезы и изо рта вырывался пар: в нетопленой церкви было по-зимнему холодно…
После похорон матушка Полина, закатав по локоть рукава, убрав волосы под косынку и подоткнув юбку, взяла веник, тряпку, ведро и навела у Одинцовых образцовый порядок. Она сама сварила им обед, накормила, умным и трезвым внушением вывела их из забытья: «Уныние — худший грех. Надо, надо очнуться, мои дорогие!» Их участие настолько запало беднягам в душу, что, едва оправившись и придя в себя, они, как только могли, благодарили Агафоновых. Тем даже было неловко, совестно, и они уверяли, что это их христианский долг и они не сделали ничего необычного, для Одинцовых же экзальтированная благодарность и вера в людскую отзывчивость оставались последней ниточкой, связывавшей их с жизнью, поэтому грешно было бы оборвать ее.
Отец Валерий и матушка Полина волей-неволей мирились с тем, что Одинцовы отныне считали себя им вечно обязанными. Успокаивало их лишь то, что они не собирались воспользоваться их благодарностью. Понятно же: у людей горе, а их господь миловал. Дочка у них — тьфу-тьфу-тьфу! — здорова, да
Хотя на лекциях университетских профессоров Левушка Одинцов всегда сидел в первом ряду амфитеатра, битком заполненного слушателями, и после лекции вместе с толпой восторженных поклонников провожал их до вешалки, подавал палку, пальто и каракулевый картуз с наушниками, во всем остальном он был неисправимым ленивцем и сибаритом. Университет переживал тогда не лучшие времена, нищал, ветшал, осыпался, радовал взор, веселил (отчаянное веселье!) безнадежным запустением. Трубно сморкавшиеся старики-крякуны уходили сами, молодых сманивали, посулив им хрустальные дворцы и золотые горы. Оставались же средненькие, серенькие, а на сереньких стоит ли и порох тратить!
Поэтому Левушке с превеликим трудом удавалось засадить себя за конспекты и худо-бедно подготовиться к сессии, он вечно опаздывал с курсовыми, каялся, оправдывался и клялся, что через неделю сдаст. Но зато — поданные после всех — его курсовые удостаивались таких лестных отзывов, похвал и славословий, о каких другие, и мечтать не могли. И стоило этому головастому тритону запустить пятерню в шапку рыжеватых, вьющихся колечками, слегка тронутых сединой волос, от усердия наморщить бугристый, рассеченный вмятиной лоб и, вытягивая трубочкой губы, попыхтеть над конспектами, и он после двойки получал осанистую пятерку.
Получал, несмотря на негласное университетское правило не ставить высший балл при пересдаче…
Если бы в мире не существовало шашлычных, пивных бочек с кранами, из которых в кружки льется пенистая янтарная жидкость, книжной толкучки у памятника первопечатнику, широкой тахты с валиками, украшенными спереди медными львами и окантованными бархатным шнуром подушками, Левушка давно стал бы ученым зубром. Но соблазн сибаритского лежания на тахте с заветным томиком в руке, дремотно- сладостного позевывания, мечтательного прищуривания глаз, устремленных куда-то поверх книги, — этот соблазн был слишком велик. И Левушка ему не противился, охотно позволяя своим бдительным тезкам — медным львам, угрожающе ощерившим пасти, — быть стражами его блаженной неги.
Вскоре у Одинцовых родилась дочка, глазастая, большеротая, с льняными волосиками, и Левушка совершенно забросил науку. Целыми днями он возился с Любочкой: дрожал, обмирал, умилялся и только ждал, когда ее распеленают, чтобы по очереди поцеловать все согнутые пальчики на маленьких ручках. При страстной любви к дочери Левушка имел смутное представление об отцовских обязанностях, и его друг, убежденный сторонник домостроя, наставлял его по этой части. Впрочем, поскольку у Агафоновых дочь родилась раньше, они могли поделиться не только опытом, но и кое-чем из одежды: платьицами, шубками, пальтецом (дети так быстро растут!). Одинцовым даже не пришлось покупать коляску: она им тоже досталась по наследству.
Словом, отец Валерий и матушка Полина и тогда были незаменимой опорой для четы Одинцовых, привыкших — с их-то интеллектуальными запросами! — мириться со скудным, неустроенным, плохоньким бытом. Безденежье было их мировоззрением. Оно сложилось в те времена, когда должность младшего научного воспринималась как единственно доступная форма свободы, жизнь состояла из неприсутственных дней, и никто не мечтал о большей роскоши, чем остаться дома под предлогом посещения библиотеки или написания полагающихся по плану листов.
Поэтому у Одинцовых вечно не хватало до зарплаты, и они занимали у Агафоновых то трешник, то целковый, а то и сотню. Левушка свято уверовал в превосходство друга, полностью полагаясь на него в том, в чем сам был слаб и неопытен, — и прежде всего, в вопросах религии (хоть потолки разглядывал, но на службе исправно стоял и даже робко, потаенно крестился), семейного благочестия и практического устройства жизни. Для отца Валерия же оказываемое им покровительство составляло предмет тайного тщеславия: эти целковые и трешники как бы выравнивали ценностное выражение их запросов.
Но вот времена стали меняться, дочка подрастать, и Левушка почувствовал, что безденежье — не то мировоззрение, которое позволяет выразить его умильную и суеверную любовь к ней. Вместо того чтобы целовать ей пальчики, нужно было подумать, во что ее нарядить: не вечно же рассчитывать на наследство Агафоновых и быть у них в должниках!
И Левушке пришлось расстаться со своей привычной формой свободы: он уволился из университета, где его держали за светлую голову, но платили гроши и при этом пеняли за лень и медлительность. Сначала, соблазнившись посулами, он попробовал проторить тропу к хрустальным дворцам и золотым горам, а затем нашел своей светлой голове иное применение: отправился в вольное плавание по бескрайним просторам стихийного рынка, снарядив суденышко, имя которому — столь диковинное для русского слуха, почти непроизносимое, мучительное — бартер.
Одним словом, скупал у работяг, получавших зарплату продукцией своих заводов, изменял, перелицовывал, комбинировал и снова продавал. Первое время сам, а затем и сподручные появились — компаньоны, Петрович и Савельич, оба рукастые, хваткие, расторопные. Тоже надоело на заводе гроши получать!
И суденышко их вырулило к обетованным берегам.
Дочь у Левушки одевалась как куколка, но только не отечественная, целлулоидная, с закатывающимися под веки глазными яблоками, лишенная тех анатомических подробностей, которые могли вызвать у ребенка нездоровое любопытство, а заморская, длинноногая, с колдовскими глазами под длинными ресницами, узкой талией и высокой грудью. Да и Левушке с женой на все хватало: оделись, обулись, принарядились. Побывали на Елисейских Полях, полюбовались вечными руинами Рима, покормили прожорливых, утробно воркующих голубей на Трафальгарской площади. Купили большую квартиру на Арбате и заимели бы также и дачу, но никак не попадалась поблизости от той, которую по привычке снимали Агафоновы, их старые и верные друзья.
Отец Валерий их не осуждал, не корил достатком и преуспеванием, полагая, что каждому свое. В то