разобраться в себе, вопросов и сомнений, но на большее его не хватило, и он словно отомстил себе тем, что желанию от него отречься отдался с вызывающим бездумным легкомыслием, которое, прежде чем отрезвить, так веселило и опьяняло.
— Мать, читала? — спросил Кузя, появляясь в дверях и оглядывая вещи, от которых успел отвыкнуть, с выражением человека, чьи привычки безразличны ему так же, как и то новое, что он может здесь встретить. — В двух апрельских номерах?
— Что в двух апрельских номерах? — Нина Евгеньевна всматривалась в лицо сына, стараясь соотнести его появление с тем непонятным вопросом, который ей задан, и извлечь из этого хотя бы какую- то ясность по поводу того, зачем он пришел и о чем ее спрашивает.
— Ты меня удивляешь! Статью в газете! «Крест на совести»!
— Об отце Александре?
— Об отце Александре. — Он намеренно озаботился тем, чтобы ответить ее же словами и этим подчеркнуть, что отношение к ним у него совершенно иное.
— Какая-нибудь грязь? Клевета?
— Почему же клевета? Почему же непременно клевета? — Кузя слегка обиделся на то, что, еще не успев высказать своего мнения о статье, он по ее милости сразу попадал в защитники клеветнических наветов. — Там есть здравые мысли, и я кое с чем согласен.
— Дай! — потребовала Нина Евгеньевна, протягивая руку и отворачиваясь в знак какой-то особой брезгливости, которую заранее вызывал предмет, затребованный ею. — Дай, дай, дай!
Кузя достал из кармана две сложенные вчетверо газетные вырезки, она удалилась с ними в треугольную комнату, прочла и вернулась с лицом человека, в душе которого сменялись бурные чувства — сменялись до тех пор, пока не осталось одно, чувство тихой, щемящей печали.
— И каково же твое мнение? — спросил Кузя, прерывая этим вопросом затянувшееся молчание, словно оно обязывало его самому все понять и ни о чем не спрашивать.
— После таких статей у нас берут. Это публичная форма доноса, — сказала она, не глядя на него в знак того, что даже уважение к мнениям сына не может помешать ей высказать собственное.
— Ну, нашему отцу Александру это уже столько раз грозило!.. Мне кажется, что он неуязвим, — произнес Кузя? и их взгляды встретились так, будто они с недоумением спрашивали друг друга, нет ли в этих словах невольного намека.
— Неуязвим? — переспросила Нина Евгеньевна с вызовом, адресованным всем, кто посмеет подтвердить присущий этому слову скверный оттенок смысла.
— Нет-нет, я это к тому, что отцу Александру удавалось избежать… избежать опасности… Я в другом смысле. — Кузя округлил глаза с отчаяньем, которое одно могло донести до матери другой смысл.
— Неуязвим тот, кто написал статью, и неуязвим именно в этом смысле. — Нина Евгеньевна посмотрела на сына с сожалением, как на несчастного или слишком счастливого, которому приходится объяснять подобные вещи.
Они еще долго говорили, спорили, убежденно что-то доказывали, расхаживая по комнате, переставляя стулья, опираясь об их спинки, садясь и вновь вставая. Нине Евгеньевне все хотелось донести до сына свою главную мысль, которая была ей очень дорога, поскольку казалась столь глубокой, важной и значимой: она держала ее в уме и искала случая высказать, но каждый раз момент оказывался неудачным. Кузя не столько слушал ее, сколько сам старался что-то донести, что-то высказать, и Нина Евгеньевна чувствовала, что с каждым новым заходом ее мысль тускнела, теряла остроту, вызывала в ней неудовлетворение и досаду. Поэтому в самый разгар спора Нина Евгеньевна вдруг отрешенно замолчала и уставилась в пол с видом человека, который не будет слушать другого, пока ему, наконец, не дадут высказаться.
— Стоп. Вот что ты должен усвоить, если хочешь быть православным: в твоем возрасте — глупом возрасте! — это особенно важно, — произнесла она, все-таки добившись внимания от сына. — Есть два православия, и за каждым из них определенный круг людей — от церковных иерархов, священников, дьяконов, сторожей, старух у свечного ящика до простых прихожан. Церковь, увы, подчиняется не только высшим духовным, но и социальным законам — тем, по которым развивается или не развивается, хиреет, пребывает в застое общество, в том числе и наше, несмотря на новые лозунги. Церковь — отражение общества, она болеет всеми его болезнями. Да, да, развивается, крепнет или хиреет и пребывает в застое, хотя расцвет государственности не обязательно совпадает с подлинным обретением веры. Подчеркиваю: в церковь приходят люди, образующие определенную социальную прослойку, и лишь только мы попадаем в храм, мы это чувствуем, чувствуем!
— Мамочка, только, пожалуйста, умоляю… Ты же не на своей университетской кафедре. Ближе к сути! — воззвал Кузя, улыбаясь блаженно сияющей улыбкой, чтобы быть похожим на того, на кого нельзя обижаться, даже если его слова и содержат нечто, на первый взгляд обидное.
Нина Евгеньевна зарделась, осознав, что и этот заход оказался неудачным, почти провальным, но все же продолжила с отчаянием приговоренного, которому дали последнее слово:
— Почему в церкви так мало хороших лиц?!
— Что-что?! Вопросик!
— Скажи мне: почему в церкви так мало хороших лиц?
— Я как-то не присматривался…
— Неправда. Ты не можешь этого не замечать. Поэтому скажи: почему у батюшки непременно живот, расплывшееся красное лицо и — оловянная пустота в глазах? Почему дьякон со сторожем пьют и редькой закусывают? Почему старухи у свечного ящика почти все востроносые, с луковками седых волос на затылке и колючими глазками и почему они так зло на всех шипят, наводя свой порядок? Да и почему на лицах большинства прихожан тоже какой-то налет… ну, налет, налет… налет чего-то слащаво-умильного, фальшиво-постного, сурово-назидательного?!
— Как-то не обращал внимания. Да, и к тому же священник — это лишь посредник между нами и Богом, и его человеческие слабости не имеют никакого значения.
— Слыхала я это, не раз слыхала, но все равно не могу понять, ну почему не может быть иначе?! Почему?! Почему?! Я сорок лет не могла войти в церковь! Мне было противно, противно!
— Но вот тебе повезло: ты встретила отца Александра, — подсказал Кузя, угадывая привычный для матери ход мыслей и используя это как преимущество, позволяющее слегка насмешливо к ним отнестись.
— Да, встретила отца Александра, и крестилась, и стала причащаться. — Нина Евгеньевна вдруг смолкла, словно наткнувшись на препятствие, грозившее ей тем, что она могла не вовремя расплакаться, настолько ясно и отчетливо ей представился тот, о ком она говорила: черная, коротко стриженая бородка, волнистые, с проседью, волосы испытующе-внимательные, беззащитно-добрые глаза и что-то южнорусское, даже греческое в лице, по-иудейски красивом. Все это застало ее сердце сжаться — то ли от радостных воспоминаний, то ли от мучительных и тревожных предчувствий.
— Одним словом, ты прошла катехизацию и стала воцерковленной… для нашей интеллигенции это подвиг! Браво!
Нина Евгеньевна вдруг резко качнула головой, не слушая сына, а настороженно прислушиваясь к голосу в собственной душе.
— Подожди… помолчи…
— Я что-нибудь не так?..
— Помолчи, помолчи!
— Пожалуйста… — Кузя с независимым, хотя и отчасти обиженным видом отвернулся.
— …Мне сейчас привиделся, явился отец Александр, и на лице его… печать какой-то обреченности. Стало так страшно!
— Он тебе уже является! — Кузя едва удержался, чтобы не хмыкнуть.
— Он знает, что его убьют! Он знает, что его убьют! «Секира у корней лежит», — так заканчивалось письмо, распространявшееся среди прихожан. Убьют, убьют! Вернее, убьет… — поправилась Нина Евгеньевна под влиянием мелькнувшей мысли о недавнем разговоре с сыном.
— Кто убьет?
— Твое православие, — произнесла она, дольше обычного задерживая испытующе-внимательный