Красное «Б» представлялось мне не просто буквенным обозначением другого маршрута, а чем-то бесконечно чужим, враждебным, далеким от моих ожиданий, — далеким настолько, что с его приближением на меня надвигалось глухое отчаяние, и я чуть ли не плакал от обиды и разочарования. «Красный. Не наш», — произносил я, с обреченной благонамеренностью вздыхая, хмурясь, засовывая руки глубоко в карманы и мерно — тяжелой и твердой поступью приговоренного — вышагивая вокруг троллейбусной остановки. При этом мне было совершенно ясно, что мое существование не имеет никакого смысла, и я чувствовал шершавое прикосновение ноздреватого, пористого вещества, той самой пемзы.

Когда же над передним окном приближавшегося троллейбуса вместо тревожного красного смутно обозначался черный цвет, я восторженно кричал отцу: «Наш!» — и, не давая выйти пассажирам, бросался на приступ, вламывался в открывшуюся, сомкнувшуюся гармошкой дверь. Причина такого неудержимого натиска, такого буйного восторга конечно же, заключалась не в том, что мы дождались наконец, троллейбуса на котором могли благополучно добраться до Колхозной площади, а в том, что этот троллейбус с черным «Б» над передним стеклом действительно был моим, невыразимо совпадавшим со мною и узнаваемым так же, как я узнавал самого себя в зеркале, случайно и неожиданно оказавшемся перед глазами. Вот, кажется, мелькнуло что-то знакомое, что-то странно напоминающее… батюшки, да это же я! Точно так же и в приближавшемся троллейбусе я словно угадывал свои черты, выражение глаз, неуловимую вытянутость лица и округлость подбородка, а главное, в нем таилось нечто, чем я мог жить. Приближение черного «Б» позволяло мне забыть о навязчивом прикосновении и вместо болезненного сознания, что я есть, что я живу, что я существую, на минуту — блаженную минуту штурма задней двери — предаться жизни, существованию, бытию.

В троллейбусе я, разумеется, старался сесть к окну: это было самой важной задачей — занять, захватить, заполучить место у окна. Самой важной, от которой зависела вся поездка, или, вернее, заложенная в ней экзистенция, осознававшаяся мною как возможность или невозможность счастья: сбудется или не сбудется? Если местечко у окна окажется свободным и я займу, захвачу его, — сбудется, а если вдруг перед самым носом его займут другие, — не сбудется. А не будет возможности счастья, тугого и крепкого, словно пара резиновых калош, не будет и всей поездки: останется лишь скучное томление на сиденье, которое ближе к проходу, и унылые попытки разглядеть хотя бы что-нибудь в окне из-за заслоняющей его фигуры соседа.

Такое не раз случалось, когда троллейбус бывал слишком переполнен. Но самое ужасное заключалось в том, что иногда мне вообще не доставалось никакого местечка и приходилось стоять, держа отца за руку, чтобы меня не вынесло толпой на остановке, и все равно меня со всех сторон толкали, и я чувствовал себя, как щепка в водовороте. Для ребенка же стоять — значит не просто быть несчастным, удрученным, разочарованным, а вообще не жить, и я покорно не жил все то время, пока мы, стоя, ехали до Колхозной. Но гораздо чаще заветное местечко мне все же доставалось, я нетерпеливо протискивался к окну, задевая чужие колени, и на время поездки прижимался сплюснутым носом к стеклу, затуманивая его своим горячим дыханием.

Глава вторая ОБА — СЫНОВЬЯ

Ребенок перед окном

Почему оно так гипнотически притягивало, и что это было за особое сладострастие — сидеть со сплюснутым носом и из окна троллейбуса жадно, самозабвенно, с завороженным вниманием смотреть на улицу? В чем загадка экзистенциального положения ребенка перед окном, заставляющего затаить дыхание, слегка приоткрыть рот и изредка облизывать пересохшие губы, разглядывая дома на противоположной стороне улицы, витрины и вывески, круглые тумбы с афишами, деревья со спиленными ветками, догоняющие нас и встречные «Победы», фургоны с хлебом, грузовики и самосвалы? Мне думается, загадка заключается в том, что я, сидевший у влажного, затуманенного окна, смотрел на улицу именно со стороны, откуда-то сбоку, из иного пространства, и это вызывало особое, неведомое и ни с чем не сравнимое чувство, которое я могу определить только как чувство собственной души.

Да, именно с экзистенцией окна (Окна!) у ребенка связано первое представление о душе, способной отстраниться, взлететь, подняться над миром, покинув свою бренную оболочку, и увидеть этот мир отдельным от себя. Вот и я, сплюснувший свой веснушчатый нос о троллейбусное стекло, видел дома, деревья, троллейбусы и машины такими, какими их могла бы увидеть отлетевшая душа. И моя отдельность, отъединенность, одинокость созерцателя, сжавшегося в горячий комок, казались мне и могуществом, и слабостью, и было до слез жалко покидаемого мира, и хотелось вернуться, и не хотелось возвращаться.

Что во мне перевешивало — желание или нежелание, — я не знаю. Но иногда я гладил рукой стекло, словно дорожа последней близостью предметов, которые мне уже не принадлежали (…деревья, встречные «Победы», фургоны и грузовики), а иногда еще сильнее и обреченнее сжимался в комок, чтобы совсем не соприкасаться с ними и, разорвав связывавшую нас тоненькую ниточку, стать окончательно отдельным, отъединенным, свободным и одиноким…

Скучал, мечтал, грезил

Вскоре троллейбус останавливался. Я спрыгивал с подножки, брал отца за руку, мы пересекали Садовое кольцо, шли мимо Склифосовского (так мы называли медицинский институт с усадебными колоннами и парковой оградой), сворачивали налево за угол, и начиналось наше шествие по Большой Спасской улице и Докучаевому переулку. Отец крепко держал меня за руку, шагая быстрее меня и обгоняя настолько, что мне приходилось вприпрыжку его догонять. А я пытался при этом оттягивать его руку назад, чтобы, догоняя, изловчиться немного, отстать и тем самым обрести ту степень свободы, которая позволяла украдкой нагнуться, поднять с земли ржавый гвоздь, гайку, осколок разбитой бутылки, уголек или кусок мела. Иными словами, заняться чем-то не совпадающим с сознанием того, что мы идем — торжественно шествуем! — в гости. Чем-то привычным, знакомым и даже скучноватым, поскольку для ребенка, которого ведут в гости, скука — это совсем не скука, а ожидание, предвкушение и даже мечта.

Почему бы и не поскучать (помечтать!), если он все равно втайне изнывает от предвкушения чего- то необычного, нового, интересного, и никто не отнимет у него этого чувства! Чувства, неизбежного и привычного, как ночной сон за деревянной решеткой детской кровати или утреннее пробуждение на подушке с выбившимся из наволочки пером и пятнышком слюны, упавшей из уголка сонных губ? Вот если бы его никуда не вели, и он целый день, простуженный, сидел дома с обвязанным шарфом горлом и пил горячее молоко, сдувая к противоположному краю чашки противную желтую, маслянистую пенку, скука была бы наказанием. Интересная же скука похожа на обещанную к чаю крошащуюся, пахнущую семечками халву или вишневое варенье, которое кажется еще более сладким, пока банку не достали из буфета, не размотали бечевку, стягивающую хрустящий пергамент, и не опустили в нее узкую лопатку серебряной ложки, предварительно вытерев ее о вышитое льняное полотенце.

Вот и я, скучая, мечтал, грезил. Я с вожделением думал о том, что меня ждет в подвале. Думал о сонно тикающих ходиках с двумя гирьками на цепочке, трех цветках в глиняных горшках и деревянной кадке — фикусе (тот, что в кадке), кактусе и герани, персидской красавице в прозрачных шальварах, вытканной на настенном ковре, мраморных слониках на кружевной дорожке и множестве прочих необычных для меня вещах. Мечтал я также и о встрече с другой бабушкой и другим дедушкой, которые потому-то так шумно радовались мне, что были другими, видевшими меня лишь от случая к случаю и не успевавшими ко мне привыкнуть. Радовались, суетились, совали мне свои заранее припасенные гостинцы — пастилу, карамель или леденцы в бумажных кульках (конфеты в коробках считались у них не гостинцами, а праздничными подарками). Бабушка и дедушка поочередно гладили меня по стриженой голове, умильно разглядывали и говорили, какой я хороший, умный, послушный (с чего они взяли?) и как похож на отца. «Какой славный, какой хорошенький! Загляденье! Вылитый отец!» — скажет бабушка и погладит меня по голове маленькой жесткой, сухонькой ладонью. «Какой умный! Какой серьезный!» — добавит дедушка и тоже неуверенно погладит. Погладит и посмотрит на бабушку, гораздо больше доверяя ее мнению о достоинствах внука, чем своему собственному. Бабушка же, поймав взгляд дедушки, посмотрит на меня и улыбнется, вкладывая в эту

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату