Они участливо склонялись надо мною и вздыхали, явно показывая, что в том случае, если их предостережение на меня не подействует, они уже ничем не сумеют мне помочь.
— Умереть?! И я тоже?!
Чувство той самой догадки, которое владело мною раньше, постепенно сменялось чувством испуга, ужаса и отчаяния.
— Да, мой мальчик. Поэтому никогда-никогда не играй в эту игру. Обещаешь?
Вместо ответа я вскакивал, откидывал злосчастное покрывало, бросался в объятия матери и замирал у нее на груди. Замирал, испытывая обморочный и блаженный восторг от мысли, что по счастливой случайности я не умер. Да, по счастливой случайности я есть, я существую — дышу, смотрю, двигаю руками и ногами. И у меня есть мать и отец, столь горячо и нежно любимые мною, есть наш дом на Малой Молчановке. Есть кухня, коридор, телефон в коридоре на исписанной цифрами стене, номер которого я помню наизусть (Г-9–00-0–6), и есть сваленные в фанерный ящик игрушки, мой восторг, мое упоение, мое богатство. И в эти игрушки я буду теперь играть, отказавшись от плохой, неинтересной и страшной игры.
Глава четвертая
ИМЕНУЕМОЕ СКАНДАЛОМ
После смерти бабушки, похорон и поминок у нас в доме стали чаще вспоминать о дедушке, ведь он остался один (увлажнившиеся глаза), совсем один (сердобольный вздох), один-одинешенек (рука, подпирающая щеку). Поэтому всем было его очень жалко и все о нем спрашивали, опережая друг друга в выражении беспокойства, озабоченности и сочувствия: «Ну, как он там? Почему-то долго не звонит — уж не захворал ли, не занемог, не слег? Тяжко ему теперь, одному-то: все-таки столько лет вместе!» Слыша эти озабоченные вопросы, вздохи, сетования и видя на лицах выражения сочувствия и жалости, относившиеся к дедушке, я тоже жалел его, хотя и не до конца понимал, почему дедушку теперь следует жалеть, если сам он не умер, он есть, в то время как бабушка умерла и ее уже нет. Нет нигде, где бы мы ее ни искали, куда бы ни заглядывали в надежде найти. Нет в подвальной комнатке с сонно тикающими ходиками и мраморными слониками на кружевной дорожке. Нет в заросшем лопухами дворе, где бабушка стирала и развешивала на веревках белье, рвала щавель для щей или меняла песок для кошки. Нет перед приставной лестницей в погреб, куда она, опасливо посматривая вниз, чтобы не оступиться, спускалась с тарелкой. Спускалась за хранившимися в заплесневелых бочках квашеной капустой, солеными огурцами, груздями, рыжиками и чернушками. Нет и никогда не будет, хотя совсем недавно она была — в комнатке, во дворе, перед погребом.
Была — и нет: это казалось самой веской причиной для жалости к умершей.
Но затем мне стало ясно, что живой бывает еще более достоин жалости, чем умерший, и именно это случилось с несчастным дедушкой. Иными словами, он — был, но его пребывание там, где не было бабушки, как бы уравнивало дедушку с ней и даже ухудшало его положение, отчего он и произносил с протяжным вздохом: «Наверное, и мне уже пора. Пора собираться, а то заждалась она там». Эту фразу часто повторяли за ним взрослые, заговаривая на привычную тему, и она служила испытанным доказательством того, что дедушка не должен оставаться один в пустой квартире, нельзя ему позволять оставаться и надо взять его на время к себе. «Пускай поживет с нами», — говорила мать, догадываясь, что отцу мешает сказать то же самое лишь невысказанное желание, чтобы она сказала это первой. «Конечно, пускай», — охотно поддерживал отец, которому всегда было легче согласиться с матерью, чем убедить ее в собственной правоте.
И вот однажды они стали передвигать диван и стулья, освобождая дальний угол комнаты, подметать пол на месте сдвинутой мебели, обтирать байковым лоскутом пыльные ручки кресел, зачем-то менять кружевные салфетки на буфете, хотя их совсем недавно выстирали и погладили. И тут я понял, до меня дошло, что другой дедушка будет жить здесь. Другой — и здесь: меня это так поразило, что я убежал в соседнюю комнату, спрятался между стеной и шкафом (мое испытанное убежище) и надолго замер от охватившего меня странного недоумения, с которым я никак не мог справиться. Я настойчиво спрашивал себя, как же это могло получиться, что другой дедушка будет жить здесь, на нашей улице, в нашем доме и в наших комнатах! Ведь я привык, что он живет там, далеко от нас, в Докучаевом переулке, куда нужно ехать на троллейбусе «Б», и то не на любом, а только на черном! На то он и другой, чтобы жить там, и потому-то я и люблю его, что он возникает для меня лишь в комнатах подвала с низкими потолками, обитой дерматином дверью и окнами на уровне ног.
Если же дедушка появится здесь, то привычный и успокоительный для моего сознания порядок вещей сразу же нарушится и я буду не любить его, а стесняться, опасаться и даже бояться. Именно бояться, потому что из другого он сразу станет чужим. Чужим и страшным, словно измазанный сажей истопник из котельной или бородатый старьевщик с черной повязкой на глазу и залатанным холщовым мешком через плечо, постучавшийся в двери нашего дома. И я конечно же не брошусь на шею дедушке, а опрометью убегу и спрячусь — вот так же, как сейчас, и уже никто не заставит меня выйти из-за шкафа, поздороваться и поцеловать его. «Коленька, Коленька, посмотри, кто приехал!» — а я в ответ замру, стисну зубы и еще сильнее прижмусь к пыльной стенке шкафа.
Именно так я представлял себе приезд другого дедушки. И когда его, приодетого, в новой полосатой рубашке (дедушка почему-то носил только полосатые) действительно привезли, он простучал палкой по коридору и на негнущихся, прямых ногах вошел в дверь, заботливо поддерживаемый под руки матерью и отцом, я отвернулся, враждебно нахмурился и покраснел. Покраснел — то ли от обиды на взрослых, то ли от смутно осознаваемого стыда за свою обиду. «Все-таки дедушка, с палкой, и ноги почти не гнутся, а я тут на него обижаюсь», — говорил мне стыд, обжигая кончики ушей, выступая пятнышками на лбу и разливаясь вишневой краской по щекам. «А зачем он вздумал здесь поселиться, ведь я же его не звал!» — нашептывала обида, и я с непримиримой враждебностью отворачивался, хмурился и краснел.
«Коленька, Коленька, посмотри!..» — хотела было воскликнуть мать, но, заметив насупленное выражение моего лица, запнулась на полуслове, негодующе всплеснула руками и произнесла совсем иную фразу:
— Что это у нас за хмурая туча! Федул губы надул! Отвернулся и ни на кого не смотрит! А ну-ка поздоровайся с дедушкой!
Она развернула меня за плечи и, запустив пальцы мне в волосы, силой заставила поднять голову, чтобы мне невольно — хотя бы из вежливости и нежелания сопротивляться — пришлось улыбнуться дедушке.
— Здр… ав… ств… — выдавил из себя я, растягивая губы в натужной улыбке.
— Ага, ага! Здравствуйте, здравствуйте, — ответил он, не называя меня по имени, и я почувствовал, как он смутился оттого, что я неожиданно назвал его на «вы».
— Ну, вот, располагайся. Здесь все свои. Все тебя ждали, все тебе рады, — сказал отец, а мать при этих словах забралась поглубже мне в волосы, чтобы я не усомнился в том, что я тоже рад.
— Ага, ага! — дедушка закивал, понимая, что ничего иного мы сказать не могли и, принимая к сведению услышанное. — Стало быть, так… эхма… — От смущения и растерянности дедушка выражался в немного не свойственном ему духе: для него это было слишком — переезд да еще в новой полосатой рубахе.
— Поживешь с нами. Будем о тебе заботиться.
— Поживу, поживу, стало быть. Только вы того… особо не хлопочите. Дайте хоть обниму вас!
После завершившейся церемонии приветствий, поцелуев и объятий мать, отец и остальные домашние усадили дедушку в самом центре большого дивана, подложив ему под спину вышитую атласную