женщину, потому что в Бахмачеевской она живет одна. Четверо ее детей с внуками разъехались. Она заготовляет нехитрые крестьянские гостинцы и отсылает им с любой подвернувшейся оказией. Но, с другой стороны, ее отношение ко мне, как к маленькому, начинает беспокоить меня. Не подорвет ли это мой авторитет?
Ох уж эти двадцать два года! Я бьюсь изо всех сил, чтобы походить на настоящего взрослого мужчину. Но природа меня крепко подвела. Этот младенческий румянец, ямочка на правой щеке, кадык, как зоб у курицы. Но самое большое предательство совершили по отношению ко мне мои собственные усы.
Вы можете себе представить черного, как смоль, брюнета с редкими ржавыми усами? Это, увы, я. А без них нельзя. Потому что верхняя губа у меня вздернута, как у капризной девчонки. Вот и обходись после этого без усов. Нет, я о них давно мечтал. Пусть хоть редкие, но все же усы. Солидно…
Теперь телефон звонит у меня.
— Участковый инспектор милиции слушает, — отчеканил я.
— Забыла сказать, Дмитрий Александрович… (Я не сразу догадываюсь, что это Ксения Филипповна. Ее голос слышно не в трубке, а через дверь.) Когда вы вчера уезжали в район, к вам тут Ледешко приезжала с жалобой.
— Какая Ледешко?
— Из хутора Крученого. Я пыталась поговорить с ней, да она и слышать не хочет. Вас требует. Говорит, грамотный, разберется. — Ракитина засмеялась. — И приказать может.
— Я был на оперативном совещании в райотделе. А заявление она оставила?
— Нет. Сказала, сама еще придет.
— А какого характера жалоба?
— Насчет бычка…
В трубке смешок и замешательство. Потом:
— Вы сами разберетесь. Баба настырная. С ней посерьезней.
— Спасибо.
Через пять минут Ксения Филипповна заглянула ко мне.
— Будут спрашивать, я пошла до почты. Сашка, внучек, школу закончил. Надо поздравить.
— Конечно, Ксения Филипповна. Скажу.
Я видел, как она спустилась с крыльца и пошла на больных ногах через дорогу. И понял, почему насчет Ледешко она звонила: ей было трудно лишний раз выбираться из своей комнаты.
Трудно. Но не для внука.
…Вернулась она скоро. Я, заперев свою комнату, вышел на улицу. Закатил в тень старой груши свой новенький «Урал», еще с заводскими пупырышками на шинах, и медленно направился к магазину.
Сычов с приятелем сидели на корточках по обе стороны входа в тир. Над ними вился сизый дымок местного самосада, духовитого, пахнущего сеном.
Вообще мне было странно, что многие бахмачеевцы курили самосад. Даже некоторые молодые ребята предпочитали его папиросам и сигаретам.
Сычов напряженно ждал, поздороваюсь я с ним или нет. Я поздоровался. Он медленно поднялся с корточек и протянул руку.
— Осваиваешься, младший лейтенант?
— Знакомлюсь, — ответил я.
— Ну и как, власть? — расплылся в улыбке парень в майке, тоже суя мне руку лопаточкой.
— Нормально. — Пришлось поздороваться и с ним.
Им хотелось поговорить. Но я проследовал дальше.
Станица раскинулась на двугорбом холме. Она казалась островком среди безбрежных серебряных волн степи. Аккуратные белые хатки утопали в сумбурной зелени слив, жердел, вишен. Странные деревья — перекрученные стволы, изогнутые во все стороны ветки. В палисадниках, кое-где оперенных тополями, таилась прохлада. Но и туда, в уютную тень, проникал ветер, непрерывно сквозивший по станице. Теплый, сухой июньский ветер, настоенный на полыни, несущий пыль, пыль и пыль, от которой некуда укрыться.
В магазине тускло светила лампочка и стоял аромат хозяйственного мыла, керосина, дешевого одеколона и железа. Здесь торговали всем сразу — и хлебом, и галантереей, и книгами, и гвоздями, и даже мебелью.
Продавщица Клава, сухопарая, лет тридцати пяти, с большим ртом и глубокими, как у мужчины, складками возле уголков губ, болтала с двумя девушками. Увидев меня, она приветливо улыбнулась.
Девушки притихли. Стрельнули в меня любопытными взглядами.
Одну из них я знал. Вернее, сразу заприметил из моего окна. Она работала в клубе. В библиотеке. Стройненькая. Ладненькая. Беленькая. Теперь я впервые видел ее так близко. Бог ты мой, и бывают же такие синие глаза! Васильки во ржи…
Клава продолжала говорить. И беленькую называла Ларисой.
В магазин ворвался мальчишка лет двенадцати. Он положил на прилавок несколько монет.
— Чего тебе? — бросила продавщица, мельком взглянув на меня.
— Три пачки «Памира».
— Не дорос еще.
— Не мне. Батьке…
— Пусть батька и придет.
Парнишка стушевался. Собрал гривенники и, растерянно озираясь, вышел на улицу.
Я рассматривал допотопный трехдверный шифоньер, большой и пыльный, загородивший окна магазина.
— Берите, младший лейтенант. Недорого возьму, — сказала Лохова.
— Пока не требуется, — спокойно ответил я.
— Кур можно держать, — не унималась Клава. — На худой конец — мотоцикл…
Девушки прыснули. Я не знал, что ответить. Похлопал по дверце шкафа и сказал:
— Сколько дерева извели…
— Всю зиму можно топить! — вздохнула Лохова. — Завозят к нам то, что в городе не берут. Разве колхозники хуже городских? Им даже лучшее полагается за хлебушек…
Девушки вышли, и мы остались с продавщицей одни.
— Правильно вы говорите, — подтвердил я.
— А то! — обрадовалась Клава. — Вон, люди недовольны, думают, я товары сама выбираю…
— Неправда, люди вами довольны, товарищ Лохова, — улыбнулся я. — Всем довольны. Но есть одна загвоздочка…
— Что еще? — насторожилась Клава.
— Вы, я вижу, женщина работящая. А муж ваш… Лицо у Клавы стало суровое. Значит, не только я говорю ей об этом.
— А что муж? — вспыхнула она. — Что вам мой Тихон сделал плохого?
— Ничего плохого, — сказал я как можно миролюбивее. — Только ведь у нас все работают. В колхозе рук не хватает.
— У вас есть жена?
— Нет, не обзавелся еще.
— Тогда другое дело, — усмехнулась она, как бы говоря, что я ее не пойму. — Может быть, он больше меня вкалывает.
— Это где же?
— Дома, вот где! И обед приготовит, и детей накормит, а у нас их трое. Приду с работы, руки отваливаются, а он на стол соберет, поухаживает.
— Несерьезно вы говорите, товарищ Лохова. Это не дело для мужчины.
— Почему же не дело? Вон жена Павла Кузьмича, парторга, кровь с молоком, а дома сидит. Павел Кузьмич мало что на работе мотается, еще и за коровой приглянет и хату сам побелит. А поглядишь — в чем только душа держится?
— Одно дело — помогать жене по хозяйству, а другое — только этим заниматься. У нас по закону все