договором. Молочник открывал нашу парадную дверь и оставлял бутылки с молоком в прихожей, в кредит, заодно забирая пустые вчерашние – обоюдное доверие! Во втором классе нас на автобусе возили на молокозавод и показывали стеклянные бутылки, вмещающие кварту, рядами выплывающие из клубов водяного пара над машиной, которая их мыла с помощью конструкции, похожей на гребное колесо старинного парохода. Несмотря на все мое восхищение картонками, я ощущал превосходство над теми, кто в супермаркете, в молочном отделе, тянулся за продуктами с надписью «Герметично», тем самым признаваясь всему свету, что им не возят молоко домой, следовательно, они не полноценные члены общества, а никчемные бобыли. Но вскоре я заподозрил, что и в королевстве доставки на дом неспокойно. Сначала мы пользовались услугами молокозавода «Онондага»: квартовые стеклянные бутылки там закупоривали бумажными крышечками, плиссированные юбки которых цеплялись за стекло, а торговая марка изображала малыша-индейца в головном уборе из перьев, как в вестерне – сомневаюсь даже, что какое-либо из племен северной части штата Нью-Йорк носило такой. Затем начались слияния молочных предприятий. Молоко по-прежнему привозили бесперебойно, однако название компании на фургоне, да и сам фургон менялись. Заказы доставляли два-три раза в неделю. Появились чужие, иностранного вида полугаллонные бутылки – помню только маркировку «Кин Уэй»: молокозавод разливал свою продукцию по бутылкам другого, закрывшегося, а это значило, что
Но поскольку все эти постепенные перемены завершились прежде, чем я повзрослел, всякий раз при мысли о них меня так и подмывало уклониться от истории, вдаваясь в недостоверные эмоциональные подробности. Маме понадобилось несколько лет, чтобы прекратить рассеянные попытки оторвать треугольнички на картонке не с той стороны – несмотря на мои внушения, что один отворот приклеивают надежнее, а второй помечают словами «Открывать здесь», вписанными в силуэт стрелы – пренебрегать этим обстоятельством значило не принимать полезное изобретение всерьез. Утром, закончив стричь лужайку или подравнивать кусты, отец готовил холодный кофе и часто оставлял пакет молока на столе,
Все эти ностальгические воспоминания, вызванные герметичным пакетом, сбили меня с курса, исказили смысл простого изъявления благодарности за прекрасный дизайн упаковки, который стал распространенным, когда я был маленьким. Предчувствую времена, когда я смогу думать о молочных продуктах и сыре как полагается взрослому, которого не отвлекает патина непастеризованной сентиментальности, но пока, если не считать недавнего случая со сливочным сыром и нарезанными оливками, к цепочке моих мыслей о молоке прибавилось лишь одно звено: с некоторых пор от молока меня воротило. Когда я учился на первом курсе колледжа, распространилось мнение, будто «от молока прибавляется слизи», следовательно, при простуде его следует избегать – так началось мое разочарование. Вскоре после этого я заметил, что от молока у меня появляется налет на языке и скверно пахнет изо рта, а от запаха, как уже было сказано, я всеми силами старался избавиться. Через несколько лет выяснилось, что у Л. аллергия на молоко – от него начиналась диарея с кровяными сгустками; наблюдая, как по телевизору кто-нибудь выпивает полный стакан холодного молока, Л. с отвращением стонала. Прежде чем она поняла, что аллергия вызвана физическими причинами, она приписывала свою неприязнь отцовскому влиянию: по словам Л., у ее отца молочные продукты ассоциировались с какой-то жизнерадостной жестокостью, с блондинистыми меццо-сопрано – лагерными вожатыми в вагнеровских рогатых шлемах, которые восседали среди люпинов и опустошали одну чарку за другой, на глазах толстея щеками и коленками. Л. смутно помнилось, как отец цитировал «Германию» Тацита – что-то про «варваров, мажущих волосы маслом». (Или это был не Тацит, а Аммиан Марцеллин?) И я, проникнувшись ее неприязнью, стал чувствовать себя неуютно, когда видел, как полупрозрачная белизна оседает на стенке стакана, до половины наполненного молоком, суживаясь там, где кто-то подносил стакан к губам; досада на все приступы диареи, которые перенесла Л., пока не поняла, что у нее аллергия, смешивалась с моим глубоким желанием ни в чем не походить на масляноволосых. Когда по рецепту Л. предстояло добавить в какое-нибудь блюдо молоко, она подозрительно принюхивалась к вскрытому пакету, сомневаясь не только в свежести его содержимого, но и в том, что отвращение даст ей распознать запах нормального молока. Наконец она спрашивала: «Как по-твоему, не скисло?», протягивала мне картонку, прагматично поджав губы и нахмурив брови – это выражение «ты не мог бы понюхать эту вонищу?» мне очень нравилось – и пристально вглядывалась мне в лицо, пока я подносил пакет к носу. Вот и еще одно побочное достоинство молочного пакета: небольшой ромбовидный носик прекрасно вмещает человеческий нос и усиливает малейший кислый запашок; ни одно широкое круглое горлышко откупоренной молочной бутылки не предназначено для точной диагностики.
Значит, десятки моих детских мыслей о молоке перевешивает всего одна взрослая. И это справедливо для многих, а может, и для большинства важных для меня предметов. Наступит ли когда-нибудь время, когда я справлюсь с зависимостью от мыслей, возникших еще в детстве и с тех пор снабжающих меня пищей для сравнений, аналогий и параллельных ритмов микроистории? Дойду ли я до точки, когда у меня появится достаточно – больше, чем пятьдесят на пятьдесят, – шансов, что мысль, неожиданно пришедшая мне в голову, не будет очередным повторением детских размышлений? Будет ли вселенная вещей, о которых мне напомнят, когда-нибудь преимущественно взрослой вселенной? Надеюсь, да – и если я могу высчитать точный момент прошлого, когда окончательно и бесповоротно повзрослел, эти простые вычисления помогут мне определить, сколько еще лет пройдет до нового жизненного этапа – конца правления ностальгии, начала истинной зрелости. А я, к счастью, способен вспомнить тот самый день, когда