В Сан-Себастиане, где не было Полины, стало немного спокойнее, но это означало только то, что можно было открыто ссориться, не боясь свидетелей. Ничего нового мы друг другу сказать не могли, но хватало и старого, если вносить в него побольше яду.
— Она шлюха, — говорила я. — А ты трус и эгоист.
— Ты не любишь меня. Ты не умеешь любить, — говорил он.
— Ненавижу вас обоих.
— Что тебе от меня надо?
— Ничего. Хочу, чтобы ты умер.
Мы ставили себя в неудобное положение в кафе и такси. Напивались до чертиков, потому что иначе не могли уснуть, но если слишком уж перебирали, то вообще не спали и лежали молча рядом, стиснув зубы, с воспаленными и покрасневшими от слез глазами.
Полина продолжала писать каждый день, и ее голос осиным жужжанием звучал в моих ушах: «Я так тоскую по моим любимым. Пожалуйста, пиши мне, Хэдли. Я знаю, мы можем заботиться друг о друге и быть счастливы. Я это точно знаю».
— Так больше продолжаться не может, — сказал однажды Эрнест, взяв в руки одно из писем Полины и снова откладывая его. — А ты как думаешь?
— Надеюсь, не может.
— Мир распадается к чертям собачьим.
— Да, — согласилась я.
— Ты начинаешь с кем-то жить, ты любишь этого человека, и кажется, что тебе этого достаточно. Но никогда не бывает достаточно, разве не так?
— Не могу сказать. Я больше ничего не понимаю о любви. Просто хочу на какое-то время перестать вообще чувствовать. Можно это сделать?
— Для этого и существует виски.
— Оно лишает меня сил. Тогда я становлюсь как открытая рана, — сказала я.
— Давай поедем домой.
— Пора. Но не вместе. Все кончено.
— Я это знаю, — сказал он.
Мы посмотрели друг на друга из разных концов комнаты, все прочли в глазах и после этого долго не могли говорить.
Возвращаясь в Париж, мы остановились на ночь на вилле «Америка», но теперь уже не пытались никого дурачить, даже себя. За коктейлем на пляже мы сказали Джеральду и Саре, что расстаемся.
— Не может быть, — не поверил Джеральд.
— Может. И есть, — сказал Эрнест, опустошая бокал. — Но пока держите это в секрете, хорошо?
Сара послала мне сочувственный взгляд — настолько сочувственный, насколько было в ее силах, и встала, чтобы приготовить еще коктейли с мартини.
— Как вы собираетесь уладить необходимые дела? Где будете жить? — спросил Джеральд.
— Мы еще как следует над этим не думали, — ответила я. — Все ведь в новинку.
Некоторое время Джеральд задумчиво смотрел на море, а потом сказал Эрнесту:
— Ты ведь знаешь, у меня есть студия на улице Фруадо. Если хочешь, располагай ею. Живи, сколько нужно.
— Чертовски мило с твоей стороны.
— На друзей надо рассчитывать, правда?
Сара вернулась в сопровождении Дона Стюарта и Беатрис Эмс, его хорошенькой жены. Они проводили медовый месяц в городской гостинице.
— Дональд, — сказала я и по-дружески тепло его обняла, но он был бледен и выглядел смущенно, да и Беатрис тоже. Сара явно сообщила им новости по дороге к пляжу. Она времени зря не теряла.
К стоявшему на песке круглому мозаичному столику принесли еще стулья, и мы многозначительно выпили, глядя, как понемногу темнеет.
— Должен сказать, я думал, ваш брак прочен, как скала, — сказал Дональд.
— Могу это понять, — отозвался Джеральд и повернулся к Саре. — Разве я не говорил всегда, что такой семьи, как у Хемингуэев, больше нет? Что они, похоже, замахнулись на нечто большее?
— Хватит об этом, — вмешался Эрнест. — Прекратим вскрытие трупа. Нам и так тяжело.
— Давайте поговорим о чем-нибудь веселом, — предложила я. — Расскажи нам о свадьбе, Дон.
Дон вспыхнул и посмотрел на Беатрис, хорошенькую девушку в стиле «Гибсон-герл»,[15] с высоким лбом и алыми губами сердечком, но тут хладнокровие ей изменило.
— Не думаю, что сейчас время говорить об этом, — сказала она. — Это будет неправильно.
— Да бросьте, — сказал Эрнест. — Со временем привыкнете. — Он плотно сжал сухие губы, в глазах стояла безысходность. Я видела, что для него все совершалось слишком быстро, но он как-то справлялся с этим при помощи джина и небрежной болтовни. Конец надвигался в течение долгих месяцев, еще со времени Шрунса, и вот сейчас он наступил, но мы оказались к нему не готовы.
Только на следующий день, когда мы возвращались на поезде в Париж, на нас обрушилось осознание того, что произошло. День был душный и гнетуще жаркий, а поезд набит до отказа. В нашем купе ехала американка, она везла в клетке с замысловатым узором маленькую желтую канарейку. Не успели мы с ней поздороваться, как она завела подробный рассказ о канарейке, подарке для дочери, которая собралась выйти замуж за швейцарского инженера, но мать успела вмешаться и разрушила этот союз.
— Я сразу поняла, что ему надо дать от ворот поворот, — сказала женщина. — Вы ведь знаете этих швейцарцев.
— Да, конечно, — сказал Эрнест, почти не разжимая губ. Ничего такого на самом деле он не знал. — Простите, — извинился он. — Пойду поищу проводника. — Вернулся он с бутылкой бренди, и мы пили спиртное прямо из стаканчиков для воды.
Когда мы проезжали Марсель, из окна все выглядело пыльным и беловато-серым — оливы, фермы, стены из булыжника и холмы вдали. Все казалось удивительно выцветшим, а женщина продолжала говорить о разрушенной свадьбе и о том, что надеется — дочь ее простит. Я выпила бренди и налила еще, пытаясь не слушать болтовню женщины. Птичка мило чирикала, но я поняла, что и ее не хочу слушать.
Наступил вечер. Женщина наконец сомкнула глаза и захрапела, отяжелевшая голова ее раскачивалась на плечах. Поезд приближался к Авиньону, и мы увидели, как на высохшем поле горит фермерский домик. Языки пламени вырисовывались на потемневшем небе, за осевшей оградой бегали туда-сюда охваченные паникой овцы. Огонь, должно быть, заявил о себе раньше: мебель вытащили в поле подальше от дома, и мужчины продолжали спасать, что могли. Мне бросились в глаза розовая эмалированная ванна, кресло-качалка и детская коляска рядом — от всего этого щемило сердце. Это была чья-то жизнь, свалка мебели — как груда спичек. Мебель казалась не спасенной, а брошенной, в то время как дым большими клубами вздымался ввысь.
Под утро мы подъехали к Парижу. Эрнест и я мало спали ночью, но и разговаривали тоже мало. Мы только пили и смотрели в окно, за которым не кончались следы разрухи. На окраине города, вблизи Шуази- ле-Руа, поврежденный в аварии багажный вагон тащили в облаке дыма в дальний конец путей.
— Неужели мы действительно приехали? — спросила я Эрнеста.
— Не знаю. Приехали?
Тут как раз проснулась американка, шумно потянулась, а потом сняла с клетки бархатную накидку, чтобы разбудить канарейку. Утро все же наступило, и мы прибыли домой, хотя осознать это было трудно. Я выпила слишком много бренди, от этого дрожали руки и колотилось сердце.
Когда поезд поравнялся с перроном, Эрнест передал багаж носильщику через окно, и мы вышли на платформу. Сентябрь не за горами — утренний воздух был прохладный и влажный.
— Улица Фруадо, шестьдесят девять, — сказал Эрнест таксисту, и у меня перехватило дыхание. Он ехал в студию Джеральда, а не домой. Возврата нет. Все действительно кончено.
— Почему бы тебе не поехать сразу к Полине? — сказала я.
— Пожалуйста, не начинай. И так больно.
— Что ты знаешь о боли? Это ты причиняешь ее, ублюдок!