— Слушай, — сказал я, — знаю, что предложение неожиданное, но может, поужинаем вместе?
Гвен ответила не сразу. Тень от открытой двери скрывала ее лицо. Она неуверенно засмеялась и ответила чуть хриплым, запинающимся голосом:
— Даже не знаю, Роб. Это было давно. Как я уже говорила, я больше не люблю рисковать.
— Ладно. Ну, приятно было повидаться.
Я кивнул на прощание и пошел по лужайке. Я уже открыл дверцу машины, когда Гвен окликнула меня.
— Да в конце-то концов, — сказала она, — мне только нужно позвонить. Ведь это обычный ужин, верно?
На церемонию вступления Бертона в должность я вернулся в Вашингтон.
Мы с Льюисом стояли рядом, в ожидании начала церемонии глядя на мертвецов. Уже несколько дней толпы зомби стекались в город, и сейчас они заполняли всю площадь. Небольшую кучку живых, не больше двухсот человек, согнали на лужайку перед помостом как ширму из теплых тел перед камерами, но я понимал, что истинные избиратели Бертона ожидали за кордонами, безмолвные, неподвижные и несказанно терпеливые — плавильный котел во плоти: люди разных национальностей, цвета кожи, убеждений и возраста, в разных степенях разложения. Где-то среди них могла стоять и Дана Макгвайр. Скорее всего, она там была.
Запах сбивал с ног.
Льюис по секрету рассказал мне, что мертвые начали собираться по всему миру. Наблюдение со спутников это подтвердило. На Кубе и в Северной Корее, в Югославии и Руанде мертвые куда-то шли, с неизвестной, а может, и недоступной для нашего понимания целью.
— Роб, ты нам нужен, — сказал он. — Больше, чем когда бы то ни было.
— Я еще не готов, — ответил я.
Он повернулся ко мне, и его длинное, изрытое оспинами лицо погрустнело.
— Что с тобой произошло, Роб?
И я рассказал.
Впервые я рассказывал об этом вслух, и с каждым словом ноша на моих плечах становилась легче. Я рассказал ему все: об увертках бабушки и моей реакции на новости о Дане Макгвайр, об ощущении во время «Перекрестного огня» будто через меня говорит что-то далекое, безличное и громадное и зовет их всех из могил. Я рассказал ему о старом, почти тридцатилетней давности, полицейском деле, и как за исцарапанным столом на меня нахлынули воспоминания.
— Была вечеринка, — рассказывал я. — Мой дядя пригласил гостей, а у нашей няни в последнюю минуту оказались дела, и Дон посоветовал родителям взять нас с собой. Он жил холостяком. У него не было детей, и он никогда не думал об их безопасности в доме.
— И он не запирал пистолет?
— Нет. Было уже поздно, около полуночи. Гости выпивали, музыка становилась все громче, а Алиса совсем не хотела играть со мной. Я сидел в спальне дяди, развлекал себя как мог, а пистолет лежал в тумбочке у кровати.
Я замолчал, на меня снова нахлынули воспоминания, и внезапно я превратился в того мальчика. Внизу играл джазовый оркестр. Я знал, что взрослые танцуют, отец целует мамину шею, и когда он поцелует меня на ночь, я учую экзотические запахи сигар и бурбона, пронизанные легким цветочным ароматом маминых духов. И тут мой взгляд упал на пистолет. В свете коридорной лампы иссиня-черное дуло обрело загадочную глубину.
Я взял в руки холодное, тяжелое оружие.
Я только хотел показать его Алисе. Я просто хотел показать ей. Я не хотел никого убивать. Я не хотел убивать ее.
— Я не хотел убивать ее, — сказал я Льюису, и он отвернулся, не в силах смотреть мне в глаза.
Я помню, как спустился с пистолетом в руках по лестнице в прихожую, как папа и мама танцевали за открытой дверью в комнату, а Алиса стояла и смотрела на них.
— Я все помню, — сказал я Льюису, — все, кроме того, как нажал на курок. Я помню, как с визгом оборвалась музыка, как проехалась по пластинке игла, как кричала мама. Я помню, как Алиса лежит на полу, и вес пистолета в руке. Но самое странное, лучше всего я помню свои мысли в тот момент.
— Твои мысли, — повторил Льюис.
— Да. Пуля разбила стекло на часах — такие массивные напольные часы, они стояли у дяди в прихожей, — и они били и били, будто пуля повредила механизм. Вот что я помню лучше всего. Часы. Я боялся, что дядя сильно рассердится из-за часов.
Тут Льюис сделал что-то странное. Он сжал мое плечо — впервые в жизни он дотронулся до меня, — и я осознал, что этот человек, ожесточенный, покрытый оспинами человек стал моим единственным другом. И я понял кое-что еще: как редко я чувствовал прикосновения людей и как я по ним изголодался.
— Ты был ребенком, Роб.
— Я знаю. Я ни в чем не виноват.
— Но это не причина уходить, особенно сейчас, когда ты нам нужен. Бертон возьмет тебя обратно, стоит только намекнуть. Он знает, что обязан своим избранием тебе. Возвращайся.
— Пока не могу, — ответил я. — Я еще не готов.
Но сейчас, глядя на поднятые лица мертвецов, слыша, как свистит по площади холодный январский ветер, я ощущал неодолимое притяжение прежней жизни. Бертон назвал ее игрой, да политика и была игрой, самой большой в мире «Монополией», и я любил ее и впервые понял за что. Но впервые в жизни я также понял кое-то еще: почему мне потребовались годы, чтобы позвонить в дверь Гвен, почему даже тогда только усилием воли я удержал себя на пороге. По той же самой причине: это
Должно быть, я произнес последнюю мысль вслух, потому что Льюис глянул на меня и переспросил:
— Что?
Я покачал головой и посмотрел на кучку живых, задвигавшуюся с началом церемонии. За их спинами ожидали мертвецы, ряд за рядом, с могильной землей под ногтями и холодным светом в глазах.
Я повернулся к Льюису.
— Как ты думаешь, чего они хотят?
— Думаю, что справедливости, — вздохнул он.
— И когда они ее получат?..
— Возможно, тогда они будут покоиться с миром.
Прошел год, и его слова «думаю, что справедливости» все еще не дают мне покоя. Осенью, когда над Потомаком начали желтеть листья, я вернулся в округ Колумбия. Гвен переехала со мной, и порой, когда я лежу ночью в ее теплых объятиях, я возвращаюсь в прошлое.
Я вернулся из-за бабушки. Гипс сняли в феврале, и однажды в марте мы с Гвен заехали к ней, с удивлением застав ее на ногах. Она выглядела очень хрупкой, но шагала по коридору при помощи ходунков с решимостью в глазах.
— Давай присядем и передохнем, — предложил я, когда она устала, но бабушка покачала головой и продолжала двигаться.
— Кости срастаются, Роб, — сказала она. — И раны заживают, если дать им возможность.
Ее слова тоже не дают мне покоя.
Она умерла в августе и перед смертью успела сменить ходунки на трость. Ее куратор с восхищением