Клара замолчала, она не знала всех слов, только эти первые строчки: «Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной. В рощу легкою стопою ты приди, друг мой…» Дальше она не помнила.
– Извините, я дальше не помню, – сказала она.
– Огромное спасибо, – сказал он.
Дверь хлопала, действовала на нервы, и она встала закрыть ее. Снаружи нетерпеливо сигналил Фредди Уильямсон.
– Вам, видимо, нужна пластинка? – спросила она. – У нас есть отличная запись.
– Если вас не затруднит.
– Постараюсь найти, – сказала она. – Только зажгу свет.
Разыскивая пластинку, она еще раз пропела первые такты.
– Сколько в ней нежности, – заговорила она. – Какая-то удивительная нежность… – Вдруг ей показалось, что молодой человек смутился. Он принялся рыться в бумажнике, но она сказала: – Да ладно вам. Заплатите после Рождества, в любой день заплатите.
В ту же минуту дверь открылась, и показался Фредди Уильямсон.
– Что тут происходит? – спросил он. – Магазин давно закрыт. Клара, ну давай живей!
– Иду, – сказала она.
– До свидания, – попрощался молодой человек. – Я вам очень признателен. С праздником вас.
– И вас с праздником, – ответила она.
Ветер успел стихнуть, и звезды на небе были резкими, зелеными; улицу подсушивало, только кое-где еще темнели мокрые пятна.
– Вот хам! – бубнил Фредди Уильямсон. – Наглец чертов!
Он насупился, замолчал и быстро погнал машину к высокому берегу над рекой. Весь декабрь, не переставая, шли дожди, и когда машина выехала наверх, впереди простерлась широкая гладь зимнего паводка, разрезанная на квадраты притопленными живыми изгородями и поблескивающая отражениями зеленых и желтых огней на том берегу.
– Я бы его послал ко всем чертям! – сказал Фредди Уильямсон. – До чего наглый. Просто хам.
– Река разлилась, – сказала Клара. – Замерзнет, на коньках можно будет кататься.
– До чего же нахальные бывают люди, – сказал Фредди Уильямсон. – Черт знает что!
Он мрачно повернул на гравийную аллею, ведущую к большому эдвардианскому дому. От колес во все стороны взметнулись сухие, ломкие листья каштанов; по краям обширной лужайки серебрился иней.
– Еще разочек, пока мы одни, – сказал Фредди Уильямсон и с неуклюжей поспешностью, хотя она и пыталась отвернуться, поймал ее губы, как собака птицу. – Кларочка, голубушка. К черту узду! Рождество ведь.
– Поставь лучше машину, я тебя подожду, – сказала она.
– Твое слово – закон, моя голубушка. Хорошо, что ты приехала.
Она выбралась из автомобиля и немного постояла, глядя вниз, на пойму. Потом нагнулась и тронула ладонями траву. Трава была жесткая, хрусткая, а прихваченные морозцем ветки деревьев и напитанные влагой стебли увядших цветов ярко искрились. В огнях дома, льющихся с той стороны лужайки, искрился пар от ее дыхания. Казалось, что даже внизу, на широко разлившейся воде поблескивает иней, и она почти убедила себя, что река успела чудесно преобразиться, затянувшись сплошной гладью льда.
Так она и стояла, думая о робком и пылком молодом человеке, о его зонтике, о приподнятой шляпе. Песня, которую он не мог вспомнить, снова зазвенела у нее в голове… «Песнь моя летит с мольбою… Ты приди, друг мой…» Но тут, топая ножищами по гравию, подошел Фредди Уильямсон и опять вцепился в нее, словно изголодавшийся пес.
– Еще разочек, пока никого нет, – загудел он. – Разочек, Кларочка. Только один разик, лапушка. Вот так…
В доме вдруг раздались взрывы хохота, будто кто-то – скорее всего, ее сестрица – раздул искорки веселья, которые до этого лишь вырывались из окон.
– Помаленьку разогреваются, – сказал Фредди Уильямсон. – Весело будет.
Под ее ногой хрустнул ледок. Она цеплялась за что-то неуловимое, уплывающее от нее. «Leise flehen meine Lieder. Ты приди, друг мой»… как же там дальше?