Арон, было не лишено приятности. Арон довольно скоро убедился, что Паула человек по преимуществу теоретический. Она любила побеседовать, причем охотнее о проблемах, нежели о конкретных случаях, отдавая предпочтение таким проблемам, которые касались всего человечества, текущего столетия или
Еще он думал, что она страдает какой-то болезнью. К этому выводу он пришел потому, что все время, которое Паула жила у него, она утром и вечером принимала какие-то таблетки, но и на эту тему она тоже не распространялась. Причем не делала из этого тайны; случалось даже, что, лежа в постели, если Арон еще не лег, она кричала ему: «Принеси мне воды запить таблетку!» А вот беседовать на эту тему она не желала. Название, которое Арон прочел на стеклянной трубочке, ничего ему не говорило, он списал его на бумажку, чтобы при случае спросить у врача, для чего или от чего эти таблетки, но так и не спросил.
Он находил также, что Паула слишком уж чистоплотна. После любого пустяка она мыла руки, ежедневно часами пропадала в ванной, самым прекрасным открытием стали в ее глазах многочисленные бутылочки с ароматическими эссенциями для ванны. Два раза в неделю она меняла постельное белье, а полотенца — каждый день, и часто случалось, что в минуты, когда Арон предпочел бы видеть ее рядом, она стояла в ванной и что-то настирывала. Передняя у них была все время завешена сохнущим бельем. Однако эта ее мания, как выражается Арон, отнюдь не была темой для разговоров между ними, пусть даже она крайне ему докучала; Арон придерживался своего принципа — принимать Паулу такой, как она есть.
— Я говорю не только об этом, — вмешиваюсь я, — но не считаешь ли ты вообще проявлением ложной терпимости, когда человек принимает решение ни при каких обстоятельствах никого не критиковать?
— К нашему случаю терпимость не имеет ни малейшего отношения, — отвечает Арон, — просто я не хотел ей мешать, так же, как не хотел, чтобы она мешала мне.
— Значит, она все-таки тебе мешала?
— А ты думаешь, я ей не мешал? Можешь воображать что угодно, но еще не родился человек, который бы никогда не мешал другому. Не мешать — это практически означает: мешать как можно меньше.
Впрочем, я не случайно задал свой вопрос: уже довольно долгое время я пытаюсь вовлечь Арона в разговор о терпимости. Ибо с первых дней нашего знакомства во мне все крепнет и крепнет следующее подозрение: а не стал ли главной причиной его одиночества тот факт, что окружение Арона всегда смешивало требование терпимости с требованием некритического отношения? Привилегия быть оставленным в покое, не терпеть никакого вмешательства со временем обернулась для него великой бедой, ибо подобная привилегия есть не что иное, как отторжение от общества. Скрывающиеся за этим намерения могут быть самыми возвышенными, но результат от этого не меняется. И тут меня вдруг охватывают сомнения, а разумно ли вообще размышлять на эту тему с жертвой подобного превращения?
В одной, отнюдь не безразличной для совместного проживания сфере, в сфере эротической, Паула оказалась для него величайшим жизненным впечатлением, и даже открытием. Причем речь шла отнюдь не об изысканности ее приемов и не о размахе запросов; их она, кстати, никогда и не высказывала и потому ни разу не дала ему повода заподозрить, что разница в возрасте — какая именно, знал только он — может привести к известным осложнениям. Арон скорее был поражен и в то же время обрадован тем, до какой степени она его привлекала, причем не только в первые дни, а это, в свою очередь, означало для него куда больше, чем просто удовольствие в те невеселые времена. И чрезвычайно помогло ему преодолеть скорбь по поводу тяжелой утраты жены Лидии, о которой он ни разу не обмолвился с Паулой ни единым словом.
Еще более неприятным заскоком, чем неумеренная тяга к гигиене, стало ее увлечение астрологией. У нее была масса трудов по астрологии, среди них толстенная книга с гороскопами известных людей, которые она хоть и не читала непрерывно, потому что все их давно прочла, но, однако же, время от времени перечитывала. Сама возможность для человеческих судеб зависеть от расположения звезд безмерно ее восхищала, так что Арону было совсем нелегко во время подобных разговоров сохранять серьезное выражение лица. Впрочем, он не думал, что это увлечение заходило у нее так далеко, чтобы по расположению звезд планировать собственные поступки, она ведь ни разу не произносила такого рода слова: «Раз сегодня Юпитер и Уран располагаются так и так по отношению друг к другу, я сегодня сделаю то-то и то-то или, наоборот, не стану делать того-то и того-то». Она, может, и про себя таких мыслей не держала. Ее увлечение астрологией носило преимущественно теоретический характер и оставалось непонятным для Арона. Один раз он прямо спросил ее: «Ты хоть сама-то в это веришь?», на что она отвечала: «Это так таинственно».
Последней чертой данной Пауле характеристики Арон называет — вот никак нельзя подыскать подходящее слово — ее фанатическую любовь к цветам. На мой вопрос, не слишком ли он переоценивает такого рода черты, Арон отвечает, что нет, что это непременная часть характеристики и хватит мне только и думать что о продвижении вперед нашей работы. Количество цветочных ваз, которые она перенесла из своей квартиры, на его взгляд, представляется совершенно непостижимым, подумать только, тринадцать штук, и он не может припомнить случая, чтобы хоть одна ваза хоть в одной комнате стояла пустая, ни единого раза со дня его возвращения.
Обычно она выходила из дому в половине девятого, а возвращалась вечером, примерно около половины седьмого. Арон же весь день оставался один, если не считать воскресений.
Однажды днем, на выходе из учреждения в центре города, где Арон получал ежемесячное пособие (первое упоминание источника доходов), он встретил одного знакомого, уцелевшего в том же самом лагере, что и он сам. Звали этого знакомого Авраам Кеник. Кеник заговорил с ним в вестибюле, спросив: «Арон, это и в самом деле ты?», потому что последний раз они виделись, когда их освободили. Еще он спросил: «Как ты очутился здесь, в Берлине?»
— А где ж мне еще быть?
— А я почем знаю. Дома, например.
— Ты будешь смеяться, — ответил Арон, — но я здесь дома.
— Верно, верно, ты здесь дома. Но я другое хотел спросить: почему тебя нигде не видно?
— А где меня может быть видно?
— Тебе разве никто не говорил, где мы встречаемся?
— Кто это «мы»?
— Ну, наши люди. Которые уцелели. По крайней мере, несколько.
— И где вы встречаетесь?
— У нас есть трактирчик. То есть не у нас, я даже не знаю, кому он принадлежит, уж наверняка не еврею. У тебя есть чем писать?
И на клочке бумаги Кеник записал адрес, трактирчик назывался «Гессенский погребок». Арон сунул клочок себе в карман и спросил:
— А что вы там делаете?
— Что мы там делаем, спрашиваешь? Едим, пьем, играем в бильярд, в карты, говорим о делах. Чего ж там еще делать?
— О каких таких делах?
— А ты приходи, — сказал Кеник. Это прозвучало заманчиво. Но тут его вызвали, он получил пособие и на прощанье повторил: — Приходи, приходи, я там почти каждый день обретаюсь.
Несколько дней Арон таскал записочку у себя в кармане, выбросить не выбросил, но, с другой стороны, и не думал, что она может ему когда-нибудь пригодиться. Ему просто не приходила в голову разумная причина, по которой следовало побывать в «Гессенском погребке», повидать Кеника ему не так чтобы и хотелось, а уж других выживших…