на убыль. На первых порах он, по его словам, был готов разнести в щепки всю мебель, до того он злился на Марка, который настолько не считается с другими, что даже представить себе трудно.

Первое письмо пришло через пять недель из Гамбурга. «Дорогой папа! Перестань, пожалуйста, тревожиться обо мне. У меня все в порядке. Просто я должен кое за что попросить у тебя прощения. За то, что так долго не подавал о себе вестей, за то, что теперь ты остался совсем один, но прежде всего за то, что действовал у тебя за спиной. Впрочем, теперь уже ничего не изменишь, поэтому я хочу, по крайней мере, объяснить тебе кое-что. А причина моего долгого молчания — это волнения первых дней. Мне надо было подыскать себе комнату, надо было заиметь немножко денег, сейчас я устроился рабочим в порту и, если все будет в порядке, через несколько месяцев возобновлю занятия в университете.

Причина твоего одиночества — и в этом я твердо убежден — заключается в тебе самом. Я еще не встречал человека, который настолько отстранен от жизни, как ты, причем вряд ли мое присутствие много в этом меняло. Но даже если я не прав, все равно я не мог заставить себя вечно быть для тебя спасительным выходом. Пусть даже это тебя обидит, папа, пусть даже ты сочтешь это эгоизмом, я не хочу ничего от тебя скрывать. Конечно, ты можешь упрекнуть меня за то, что я никогда с тобой об этом не разговаривал, покуда еще была такая возможность. Что ж, тогда и я в свою очередь упрекну тебя, ибо это ты воспитал меня молчаливым и скрытным. Я знаю, что ты достаточно умный человек, полагаю, что и я тоже, так почему же мы с тобой никогда не разговаривали на серьезные темы? Не моя вина, что я могу лишь догадываться обо всем, происходящем у тебя в голове, от тебя же никогда не слышал ни слова. И лишь поэтому с моей стороны все выглядело точно так же.

Это, собственно, и есть мой ответ на третий вопрос: почему я действовал у тебя за спиной. Как я уже с давних пор был вынужден сам принимать важные решения, так я поступил и на сей раз. Расскажи я тебе заранее о своих намерениях, ты наверняка попытался бы отговорить меня. Короче, весь вопрос заключался бы в «да» или «нет», а вовсе не в моих доводах. И сказать по чести, я не считаю свои доводы такими уж убедительными.

Не стану скрывать, что место, где я сейчас нахожусь, не слишком-то меня и привлекает. То есть до того не привлекает, что я и помыслить не могу навсегда остаться здесь. На твой вопрос, почему ж я тогда ушел, могу только сказать: потому, что то место, где я находился раньше, меня тоже не привлекало. В том-то и разница между нами: ты давно прекратил поиски, мне же они представляются единственным, что меня еще может развлечь. Ибо поиски равны движению, а я хочу двигаться, вот это, дорогой отец, я и собирался тебе объяснить. Не стану делать вид, будто сейчас я Бог весть как счастлив, но сказать, что я несчастлив, тоже нельзя. Возможно, когда-нибудь я вернусь домой, возможно, я стану когда-нибудь зрелым человеком, возможно, ты сам когда-нибудь переедешь ко мне, посмотрим, посмотрим. Как бы то ни было, ты вскоре снова обо мне услышишь, целую тебя. Привет. Твой Марк.

P.S. Забыл спросить, как ты себя чувствуешь? Напиши мне про это, не кури так много и живи до ста лет».

* * *

Я кладу письмо на стол, и у меня мелькает странная мысль, что я впервые держал в руках письмо человека, бежавшего из республики.

— Ну, как ты это находишь? — спрашивает Арон.

— А чего тут находить? — отвечаю я. — Письмо как письмо.

Он берет письмо и начинает его читать, серьезно и сосредоточенно, словно видит в первый раз. Я не мешаю ему, хотя в нашем разговоре возникает долгая пауза. Арон умышленно не торопится. Он далеко не всегда так медленно читает. Под конец глаза его наполняются слезами. «Тогда ему не было еще и двадцати одного года», — тихо произносит он. В голосе Арона восхищение: подумать только, человеку всего двадцать лет, а он пишет такие письма. Он вытирает лицо ладонью. Но это не помогает, слезы все льются и льются, Марк вызывает в нем такое волнение, с которым трудно совладать. Арон подходит к шкафу и кладет письмо в коробку из-под обуви. Я спрашиваю:

— А еще он тебе писал?

Я вижу, что Арону трудно говорить, он переходит к окну и выглядывает на улицу. Даже плечи у него и те плачут, он конечно же не желает обидеть меня своим молчанием, я прекрасно это понимаю. Я ухожу. Когда я, выйдя на улицу, бросаю беглый взгляд наверх, окно у него уже закрыто.

На другой день посреди стола лежит перетянутая шнуром пачка, на вид в ней писем шестьдесят — семьдесят. Я развязываю узел, беру то, что лежит сверху, это как раз вчерашнее. Когда я хочу достать из конверта второе, Арон говорит:

— Нет, не читай их.

— Почему?

— Потому что я не хочу. Они никого не касаются.

— А зачем ты их тогда выложил?

— Потому, что ты мне не доверяешь. Ты спросил, получал ли я и другие письма. Вот здесь он лежит, мой ответ.

Я могу только повиноваться, ибо путь к чтению писем проходит через его согласие. (Два дня спустя мы отправляемся с ним на небольшую прогулку. Когда мы выходим из дому, он замечает, что на улице гораздо холодней, чем он полагал, и просит принести ему куртку. Он дает мне связку ключей, поднявшись, я вспоминаю про коробку из-под обуви. Я думаю, что уж завтра-то наверняка представится возможность незаметно положить на место взятые письма, но страх перед разоблачением удерживает меня от кражи. Прочитать их не отходя от стола я тоже не могу. Внизу ждет Арон, и через пять минут он будет знать, чем я занимаюсь у него в комнате. Час спустя, когда мы уже снова сидим в его квартире, у меня возникает фантастическое подозрение, что, возможно, Арон пометил письма и вся эта история могла быть задумана как проверка для меня.) Я говорю:

— А жаль. В каком-нибудь из писем Марк наверняка отвечает на твои вопросы, ведь переписка — это своего рода разговор. Я мог бы получить более четкое представление о том, что ты писал ему.

— Повторяю в сотый раз, — улыбается Арон, — а все потому, что ты такой недоверчивый. Потому, что ты думаешь, будто я могу тебе многое рассказать. А писал я ему совсем про другое.

— Вздор. Просто потому, что ни одно событие нельзя заменить его описанием, даже самым подробным.

Помолчав, он говорит:

— А знаешь что? Давай устроим эксперимент.

Он говорит громко, и лицо у него вполне веселое, возможно, он хочет показать мне, что ему удалось одолеть вчерашнюю печаль. И он говорит следующее:

— Я дам тебе прочитать все письма. Но за это потребую от тебя небольшую плату. Ты должен будешь перед чтением сказать мне, что я мог бы написать ему в ответ.

— Этого я не сумею.

— Да не будь ты таким трусом, — подбадривает он меня. — Не лишай нас удовольствия.

Я растерян, я представляю себе упреки, которые могут быть в письмах, адресованных Марку, сердитые слова, которые могли со временем утратить свою остроту, вызывающие и гордые заявления, что, мол, он прекрасно живет один, даже лучше, чем жил прежде. Могу я себе представить и просьбы, не просьбы даже, а мольбы к Марку, чтобы он вернулся домой, всякие обещания… Но я не поддаюсь на эту затею, я отвечаю:

— Нет, нет, чего не могу, того не могу.

Арон утвердительно кивает, словно ничего более естественного, чем мой ответ, на свете просто быть не может. В его глазах я выгляжу личностью, которая избегает риска и занимается лишь тем, что лежит на поверхности, то есть личностью довольно скучной. Он говорит:

— Могу тебя успокоить. Я ему вообще не писал.

— Ты ни разу не ответил на его письма?

— А что тут такого удивительного?

— Ты не написал ему ни одного письма?

Он дает мне время прочувствовать эти слова, после чего начинает втолковывать, что у него просто не было другого выбора. Уход Марка из дому имел не только конкретное значение, но и в первую очередь — чисто моральное. Он воспринял этот уход как доказательство полнейшего равнодушия Марка по отношению к отцу. Арон чувствовал себя как оплеванный. Вот почему он считал письма Марка откровенным

Вы читаете Боксер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату