С этими мыслями Луций незаметно перевел разговор в другое русло, в результате чего они простились мирно, почти дружески.
…Немного позже Марк Ливий зашел к дочери. Он увидел ее сидящей на стуле и невольно поразился произошедшей в ней перемене. Прежде дочь выглядела такой юной, открытой, беззащитной, в ее облике была какая-то легкость, будто ее вот-вот унесет порывом ветра; теперь же глаза Ливии казались очень темными и глубокими, взгляд — неподвижным и тяжелым: ее воля словно бы ушла глубоко внутрь и затаилась там, набирая силу. Марк Ливий обратил внимание на плотно сжатые губы девушки — то не был знак скорби, такое выражение лица он видел у воинов-мужчин во время похода, в котором принимал участие, еще будучи юношей, — когда перед ними оказывалось препятствие, которое нужно преодолеть или неприступную крепость, которую надо взять, пусть даже самым немыслимым штурмом. Но его дочь все-таки была женщиной, а женщины от природы слабы и пугливы: вся эта жалость сердца и боязнь перемен…
— Я принял окончательное решение, Ливия, — в который раз жестко произнес он. — Ты выйдешь замуж за Луция в назначенный день. И еще я прослежу за тем, чтобы Гай Эмилий Лонг как можно скорее покинул Рим. Здесь он не найдет ничего, кроме позора и ранней смерти.
Ему почудилось, будто из глаз дочери вылетели две молнии.
— Ты угрожаешь, отец?!
— Я говорю правду. Для римлянина не существует счастья вне закона: закона государства, закона морали, закона богов. Так что умерь свой пыл, Ливия; в данном вопросе я полностью согласен с Эпикуром: страсть не позволяет нам познать истину.
Когда Марк Ливий ушел, девушка взяла серебряное зеркало и долго смотрела на себя: сейчас ей казалось, будто ее здесь вовсе и нет, осталось одно отражение, существующее в таком же отражении прежней жизни. И она поняла, что все, о чем только что говорил отец, сбудется, разве только Гай увезет ее отсюда, тайком и навсегда. В этом было ее единственное спасение.
ГЛАВА VII
Наступила осень 710 года от основания Рима. Остались позади пышные празднества в честь побед Цезаря, с роскошными представлениями, в которых участвовала конница и боевые слоны, с грандиозными пиршествами для простого народа и дорогостоящими гладиаторскими играми, дни, когда столица блистала красками и исходила восторгом от безграничных щедрот своего повелителя.
Сам Цезарь вновь получил цензорские полномочия, право рекомендовать народу кандидатов на должности, а также титул диктатора на десять лет вперед — событие, невиданное в истории Рима.
К великой радости бедных граждан была отменена задолженность по квартплате, легионерам и центурионам выдано щедрое вознаграждение — деньги и земли, вдобавок каждый римлянин получил в подарок несколько сотен сестерциев, по десять модиев зерна и десять фунтов масла.
Согласно давним обещаниям, Цезарь распорядился воздвигнуть храм Венеры-прародительницы и множество других построек, издал законы о городском благоустройстве и закон против роскоши. Между рассветом и закатом на улицах запрещалось конное движение, жителям не разрешалось носить пурпурные одежды и жемчуга. Был реорганизован сенат, из состава которого удалили всех противников нынешнего диктатора.
И хотя победу в гражданской войне еще нельзя было считать полной, все воспринимали Цезаря как единоличного властителя Италии.
Город был наводнен слухами и сплетнями и радостным возбуждением толпы, немалую часть которой составляли недавно вернувшиеся в Рим опьяненные победами легионеры.
Поговаривали, что ожидается приезд Клеопатры с новорожденным сыном — и это при здравствовавшей жене Цезаря. Такие вещи всегда вызывали бешеный интерес тех, кто, видя лишь парадную сторону жизни правителя, желал прикоснуться к ее изнанке, кто хотел увидеть в нем человека со слабостями и пороками или, напротив, признать полубога, которому все позволено.
Сейчас Цезарь находился в Риме, и Рим был спокоен, как бывает спокоен ребенок под защитой властного, но любящего отца.
Оставалось совсем немного до начала октобрских календ, и воздух из знойного, дрожащего стал прозрачным, а жесткий пыльный ветер сменила приятная ленивая прохлада. Трава на холмах порыжела и частью полегла, в гуще листвы замелькали золотые проблески — точно заплатки на изумрудной ткани. Но синяя яркость неба еще не поблекла, и душу не посещала пронзительная печаль прощания с картинами долгого лета.
…В один из первых дней октобрия Ливия стояла на стене ограды отцовского сада, держась за ветку, и смотрела вперед, на распростертый перед нею мир, отсюда казавшийся странно ненастоящим, игрушечным, точно покоящимся на ладони мифического великана.
Все вокруг выглядело неподвижным и удивительно ясным — небо, деревья, горы. Основных цветов было три, рыжий, зеленый и белый: рыжие дубы, рыжая земля, зеленые сосны-пинии с раскидистой зонтичной макушкой, похожей на гнездо гигантской птицы, и гладким светлым стволом, стена темно-зеленых кипарисов, застывших, словно немые стражники, — и белоснежные мраморные одежды города в венце сказочной небесной синевы и золотого солнечного света. Вдали различались туманно-лазурные массивы гор в утренних парах морского воздуха, с мягкими седловинами и узкими полосками зелени вдоль вырубленных в камне древних дорог.
Ливия думала о Гае и о себе, а еще — о времени, которое будто бы утекало сквозь пальцы, тогда как на самом деле ей хотелось схватить его и не отпускать, пока все окончательно не решится. Она инстинктивно сжала кулак, потом разжала и долго смотрела на пустую ладонь: этот непроизвольный жест внезапно поверг ее в такое отчаяние, какого она не знала в куда более тяжелые минуты жизни.
Девушка медленно глянула вниз и замерла. Было довольно высоко, но ее останавливало другое. Там, за стенами отцовского дома, Ливию ждала суровая действительность, которой она боялась едва ли не больше того, что подстерегало ее здесь. То была жизнь, жизнь, в которой нужно выбирать, а потом платить за свой выбор, возможно, крушением собственных надежд или — что еще страшнее — изломанными судьбами тех, кто тебе дорог.
Мгновение — и она соскользнула со стены и, как была, в домашней тунике и сандалиях, побежала по дороге, и ей чудилось, будто она движется во сне или что ее удерживают какие-то невидимые нити. Почему-то ей казалось: все, что она сейчас совершает, — бессмысленно, никакие усилия ни на шаг не приблизят ее к тому, чем она желает обладать.
Ливия бежала, и вслед за каждым ее шагом вверх от земли вздымалось маленькое облачко мягкой, как египетская пудра, пыли.
Она не заметила, как очутилась на Большом Форуме, и пробиралась сквозь пеструю, жаркую, как горнило, толпу. Она задыхалась, стремясь поскорее покинуть площадь, что было нелегко: народу собралось необычайно много, все теснились и толкались, как на восточном базаре.
Толпа образовала какой-то странный водоворот; раздалось несколько восторженных криков, многие привстали на цыпочки и вытянули шеи. В сопровождении многочисленной почетной стражи и приближенных, среди которых было немало людей в белых тогах с пурпурной каймой, по Форуму шел тот, кто привлекал внимание граждан. Ливия не сразу сообразила, что это Гай Юлий Цезарь. Остановившись совсем близко, она смотрела на него во все глаза.
Он шел быстрым, хотя и несколько тяжеловатым шагом, коротко и серьезно отвечал на приветствия и имел сосредоточенный вид, как человек, спешащий по неотложным делам. Ливий бросился в глаза типично римский склад лица Цезаря: широкий лоб, твердый подбородок, чуть впалые щеки… Его голову украшал венок, конец тоги слегка волочился по земле, но в целом Ливия не заметила множественных знаков отличия, о которых так часто кричали жители Рима. То был Цезарь — полководец, повинуясь приказу которого, тысячи воинов шли на смерть, ощущая себя бессмертными, Цезарь — государственный деятель, чьи слова порою казались пророчески великими и врезались в память сограждан, словно выжигались огнем, и отпечатывались в сердцах, будто высекались на камне, и Цезарь — человек, римлянин, чьи башмаки ступали по тем же улицам и площадям, кто жил под тем же солнцем, был подвластен тем же богам и