— Недавно меня купил один сенатор для личной охраны. Говорят, сейчас неспокойные времена…
— Неспокойные? Что же мы тогда празднуем?
— Не знаю. Я не имею никакого отношения к тому, что празднуют римляне. Я вижу только публику в амфитеатре, а она всегда одинакова.
Они опять помолчали. Потом Тарсия сказала:
— Я впервые на таком празднике.
— Я тоже… Здесь пьют разбавленное вино, а едят в основном хлеб да бобы, а у нас дома на каждый праздник варили пиво и резали скот, так что было вдоволь мяса.
— Ты часто вспоминаешь дом?
— Нет, — отвечал Элиар, словно бы удивляясь своим мыслям, — почти совсем не вспоминаю. Я вообще мало думаю. Полагаю, задумчивый гладиатор недолго проживет на свете.
— Ты все время побеждаешь?
— Нет, — сказал он, немного помедлив и глядя в землю, — однажды я лежал посреди арены, плавая в собственной крови, и к моей груди было приставлено острие меча, а публика ревела как безумная, и мне казалось, будто гудит сама земля. А потом я очнулся в своей камере и слышал, как врач говорил ланисте,[8] что, скорее всего, я пойду на корм воронам. Но я выжил, хотя потом долго не мог сражаться.
Они шли и шли, пока не поняли, что заблудились. Тарсия плохо знала город, а Элиар — и того хуже. Между тем звуки давно стихли и вблизи, и вдали, Рим спал, окутанный прозрачным светом луны, неясно и тускло отражавшимся от белых стен. Небо было усыпано звездами, а кое-где покрыто маленькими, блестящими, как серебро, тучками. Иногда странно вздыхал ветер, проносились неясные шорохи, и от всего этого Тарсию постепенно охватывала тихая, бездумная грусть.
— Ты стала еще красивее, — сказал Элиар, останавливаясь и глядя ей в лицо. — У тебя, наверное, кто-нибудь есть? Конечно, ты вправе не отвечать…
Тарсия улыбнулась со страдальческой нежностью, как человек, привыкший к потерям и знающий их цену.
— А с кем сегодня был ты?
Он чуть слышно вздохнул, его руки соскользнули с ее плеч.
— Эта бедная девушка — рабыня. Мы познакомились на берегу Тибра. — И, помолчав, прибавил: — Просто я понял, что слишком долго был один.
— Я тоже.
— Поверь, я прекрасно помню, как случилось, что я сам отказался от тебя! — вдруг сказал Элиар. — Тогда мне казалось, будет лучше, если ты забудешь меня, найдешь себе мужа, родишь детей. Да и я, наверное, не выжил бы, если б все время думал о тебе.
Она бросила на него быстрый взгляд, и тогда он прибавил с неожиданным жаром:
— Пойми, для меня вовсе не страшно потерять жизнь, просто я не хотел бы лишиться ее вот так, на арене, под крики толпы!
Элиар умолк, подумав о том, что, пожалуй, только в Риме можно одновременно быть и презираемым, и любимым. Когда после долгой болезни он вновь появился на публике, эти гордые римляне вскакивали с мест и вопили: «Элиар! Элиар!». Он видел вдохновленные азартом взгляды патрициев и блестящие глаза матрон и с изумлением начинал понимать, что крест способен стать пьедесталом для распятого и что, даже стоя на арене, можно быть выше толпы.
— Что ж, — промолвила Тарсия, — когда-то ты говорил, что Рим отнял у тебя свободу и растоптал гордость. А меня ты отдал Риму сам, безо всякой борьбы, — просто так подарил свое сердце! Ты думал, оно не понадобится в твоей ненависти и стремлении выжить, для того чтобы мстить?
Элиар не отрываясь смотрел в ее спокойное лицо.
— Мы встретились слишком поздно? — тихо спросил он. Тарсия передернула плечами.
— А ты никогда не думал, — ее голос дрогнул, — каково мне пришлось? Весь этот год я была больна от горя и душевной тревоги, так, что все окружающее казалось мне тусклым и серым. Моя любовь к тебе стала моей болью, с которой я жила день ото дня…
Девушка дрожала от холода, и он привлек ее к себе, и она притихла в его объятиях. Странно, ощущение надежности не умерло: Тарсия словно бы возвращалась домой после долгих скитаний, с холода — к теплу родного очага.
— Давай встретимся еще раз? — предложил он — Я ни о чем не прошу, просто поговорим.
— Хорошо, — отвечала Тарсия, — если только я смогу отпроситься у госпожи.
— Со мной и того хуже, — сказал Элиар, — даже не знаю, как скоро меня отпустят! Но ты… обещаешь ждать?
И она тихо промолвила, подняв на него ослепленные слезами глаза:
— Обещаю.
ГЛАВА X
Прошел почти год — от весны до весны, — наступили календы априлия 712 года от основания Рима (начало марта 44 года до н. э.).
Был день Сатурна (суббота); Ливия сидела в доме своей подруги Юлии, разговаривая с нею и наблюдая за ее восьмимесячным сыном, который ползал по широкой кровати, хватая игрушки, — вырезанных из дерева лошадок, шерстяных кукол, пестро раскрашенные камешки и палочки. Юлия зорко следила за тем, чтобы малыш не тащил их в рот.
— Он очень быстро растет! — в ее словах звучала гордость. — Все думают, что ему больше года.
Ливия внимательно смотрела на подругу, продолжавшую говорить про своего малыша. Юлия была по-прежнему красива особой статной красотой, хотя черты ее смуглого лица несколько отяжелели. Она двигалась степенно, по-хозяйски; пояс и складки одежды подчеркивали ее налитую грудь и выпуклый живот. Юлия снова была беременна и на сей раз мечтала родить девочку.
Ливия слушала подругу, изредка улыбаясь «тенью улыбки». Она стала старше и строже на вид, хотя в ее облике сохранилось еще много девического. Ей словно были несколько велики одежды замужней женщины, и она носила их неловко, отчасти даже неумело, точно девочка, осмелившаяся примерить материнский наряд. Ее обрамленное гладко причесанными волосами лицо таинственно оживляли зеленовато-карие, как болотная трава, глаза — иногда в их взгляде сквозило что-то зрелое, некое смиренное спокойствие, присущее людям старшего возраста.
— А ты? — бесцеремонно спрашивала Юлия. — Ты еще не беременна?
— Мне некуда спешить, — отвечала Ливия, без малейшего трепета глядя на пускающего слюни ребенка.
— Что говорит по этому поводу Луций?
— Ничего.
— Мужчины хотят иметь продолжателей рода, — уверенно заявила Юлия. И вдруг засмеялась. — Слышала, говорят, для того, чтобы устроить брак Цезаря с Клеопатрой, будет издан закон, согласно которому Цезарь сможет брать себе сколько угодно жен, лишь бы иметь наследника!
— Я не верю, — сказала Ливия.
— И все-таки согласись, мужчины придумают что угодно, лишь бы оправдать свои поступки! Так уж распорядились боги: мир принадлежит нашим отцам и мужьям!
— Мир принадлежит тому, кто сумел его завоевать. И если кто-то добился того, чего до сих пор не удавалось достичь ни одному смертному, вполне справедливо, что ему оказывают столь невиданные почести, — уверенно заявила Ливия.
Она помнила о том, что говорили Луций и отец, обсуждая декретированные сенатом привилегии Цезарю: ему позволили пользоваться позолоченным креслом, надевать царское облачение, клятва именем Цезаря считалась юридически действительной, ему определялась почетная стража из сенаторов и